в пустой и, казалось, следивший за ней отовсюду хадзар, она присела на край скамьи, коснулась пальцами своих высохших губ, погрузилась в раздумье, запуталась в нем, потом больно вздрогнула телом. Зрачки ее лихорадочно заблестели, а на устах длинной, порочной бледностью проступила улыбка. Женщина снова двигалась, но как бы сама себя не замечая. Посновав от стены к стене, она замерла, пронзенная желтым лучом из окна, дошептала скомканные заклинаньем слова, гордо вскинула подбородок, сощурилась на мелькнувшую по кладке стены тень, распознала в ней свое будущее, вдохнула его смелыми ноздрями, быстро подобрала юбку и, пав перед ним на колени, впервые за много месяцев излила на пол обильные крови.
Наведя чистоту, она напилась воды, завернулась от холода в шкуру и, подогнув колени, прилегла на нары. Несмотря на жару, ее бил озноб, зубы мелко стучали, а по позвоночнику бегали цепкие муравьи. Проспав до полудня, она проснулась с ощущением спокойного парения, только что перебитого звонким кнутом, и почувствовала себя раненой птицей, провалявшейся без сознания и с заломленными крыльями в тухлом дупле. Луч прижался пальцем к подоконнику и подвернул напротив стены изнанку порога. Выпутавшись из шкур, она выглянула наружу — удостовериться в том, что мужчины все еще хлопочут на стройке. «Пять дней, включая этот, — сказала она сама себе. — Им тоже хватит. Потом я умру». Мысль ее не расстроила.
Проверив жеребенка, она сходила к реке за водой, нарвала трав для отваров, разложила сушиться по низкому настилу дома, пообедала копченым мясом, взяла острогу и вновь пошла к реке. Побив немного форели, вернулась в дом, раззадорила угли в очаге, утопила рыбу в золе и села у огня на корточки. Когда рыба запеклась, она попробовала ее на вкус и, передумав, швырнула за дворовый плетень. Спустя четверть часа — пока женщина управлялась со сложенным под навесом хворостом и переносила две охапки его в хадзар — в траву заныряли пятнистые коршуны, похожие в подлете на подросших ежей. Боясь спугнуть, она смотрела за их охотой из-за дверного косяка, подмечая заодно, как чуть дальше по холму настилают стропила на крышу.
Той же ночью она услыхала шаги. Распятая на нарах, кусала губы и обливалась потом, расчесывая пятками постель и постигая собственную низость. Шаги потоптались во внешнем приюте двери, подумали в кромешной тишине и, не решившись войти, тихо удалились. Наутро на приступке она увидела подмятый близорукой ночью пучок полевых цветов, перетянутый жилкой травы. При свете дня жизнь резко сменила запах на дух сухой земли с политого солнцем двора вперемешку с навозной дымкой из-под затрусившего прочь жеребенка. Во всех своих членах женщина ощущала приятную нетрудную усталость, как после долгой упорной любви. День застыл над горой, оперевшись о посох терпенья, и не желал никуда уходить. Она обманывала его работой, рутинным шепотом песен и праздными загадками одиночества, подкрепляя их окаменелостью поз, тягучестью дремотных мыслей и лживым покроем надежд, но он томил ее до самых сумерек, которые тут же окрасил по краям горящим румянцем заката. Перед тем как раздеться, она выставила за порог свою тень, подержала ее под струей сквозняка, бросила взгляд на звезды и уронила на землю слюну, заворожив ее молитвой. Спала она глубоко, погрузившись на гулкое дно подземелья с двумя факелами из глаз, в которых отражалась покоем тяжелая вода. «Осталось три дня», — подумала она, едва распахнув ресницы, и неспешно пошла по уже знакомой тропе к новому вечеру. Он был нежен, застенчив и долго дышал за стеной свежим добрым дождем. Крови теперь досаждали ей меньше, и оттого можно было весь сон напролет, коротая постную ночь, предаваться медленному греху.
Когда настелили крышу, она натаскала в дом побольше речной воды, согрела ее на огне и, обнажившись, стала купаться в корыте, млея от близости яркого послеобеденного солнца и надвигавшейся неизбежности того, что непременно должно было произойти с последним наступлением темноты. Вспомнив, что завтра умрет, она даже повеселела, потому что смерть ее была лишь ничтожной ценою за то, что ей предстояло. Это как дань благодарности. Готовясь к неминуемому свиданию, она испытывала безраздельное счастье, которого не ведала никогда до того. Оно действительно могло быть всеобъемлющим и полным, если за ним ничего не стояло: ни боль предстоящей разлуки, ни отрава сомнений, ни наивность надежд. Все уместится в одну только ночь, вслед за которой не должно быть более встречи со светом и временем. Иначе оно их убьет. Стоит только пустить его, время, красться по дому и вынюхивать ночные следы, как оно обязательно сочинит вину и придумает муки для совести. Сейчас этих мук еще не было: таясь за плечом ожидания, совесть благоразумно молчала, ибо была слишкОхМ бесплотна, слишком нелепа, невзрачна в сравнении с молодым здоровым телом, лежащим в воде и впивающим благовония искренних трав, брошенных на алтарь искрящегося светом корыта.
Искупавшись, женщина встала, ступила на пол и позволила каплям оросить циновку под распаренными в розоватый туман ногами. Встряхнув головой, она отжала отросшие волосы, выбрала длинную прядь, накрутила ее на мизинец и потянула за золотой узелок. Прядь потемнела, налившись обидой, но сразу, чуть она ослабила тягу, сделалась шире и светлей, словно была живая и перевернулась змеей с бледного брюха на спину. Расчесав волосы редким гребнем из кости, женщина вскинула их волшебной волной под лучи из окна и приняла ее обратно на свои влажные плечи. Больше всего ей хотелось выйти сейчас под сильное солнце и в последний раз насладиться его ласками. Вместо этого, подняв на скамью ногу, она задумчиво прошлась по ней ладонями, с удовлетворением отмечая, что это короткое путешествие пришлось рукам по вкусу. Внимательно изучив свой живот, она обнаружила две тонкие морщинки, расходящиеся ручейками в разные стороны от укромной ямки пупка. Нахмурившись, подумала, что ничего не проходит бесследно, даже бесплодие. Потом легла ничком на нары, уронила руки и представила себе, что она — это она и есть. В это было непросто поверить. Точнее, трудно было разобраться в том, кто ей более незнаком: та, что когда-то работала в цирке с сестрой, потом ушла с чужеземцем куда глаза глядят, а после высохшим под юбкой пузырем понесла от него пустоту и поселилась у Проклятой реки в окруженье изгоев и склепов, — или та, что отреклась от всего во имя одной лишь неправедной ночи? Если не очень в это вдаваться, ответ особого значения не имел.
Тишина сделалась почти оглушительной. Только чуть слышно поскрипывала дверь на ветру да щипали траву встретившиеся на лугу лошади. За всем этим стоял ровный голос реки. Погрузившись в его монотонность, женщина скользнула душой из хадзара и пошла искать обрыв на востоке горы, откуда ей предстояло низвергнуться позже восторгом полета. Однако увлечься им надолго она не смогла и потому уплыла в прибрежную заводь, где можно было сперва насладиться чистой прозрачной водой, а потом одним только шагом войти в гремящий поток, чтобы скорбная рыба времени, сокрытая внутри нее, взбунтовалась и вырвалась из бренного тела на волю, сливаясь с громадой реки.
Она была уверена, что он придет. Чтобы заранее увидеть свое будущее, женщине хватило лишь понять, что ничего другого впереди попросту нет. С тех пор, как она это осознала, ей удалось подчинить свои дни лишь ожиданью развязки. Когда спустилась ночь, она протянула к ней руки, подержала в них звезды и подарила луне переливчатую слезу.
Он вошел к ней быстрыми шагами, четко вторившими ударам ее сердца, и, запнувшись на приступке, решительно двинулся к нарам. Задув лучину у изголовья, она спокойно сказала:
— Быстрее… Ты должен уйти до рассвета.
В любви он был неловок и тороплив, но это ее не смутило. Достаточно было того, что он выплеснул на нее свою боль и, надрывая грудь, пытался укротить дыхание. Никто прежде не доверял ей столь безоглядно своего отчаявшегося одиночества и не взывал к спасению раздирающим душу молчанием. Она открывала ему свое тело терпеливо и бережно, словно выхаживая обессиленного больного. Когда он раз за разом беспомощно бился в ее объятиях, она испытывала такое неизъяснимое наслаждение, которое не имело ничего общего с тем, что жаждала ее плоть, но было больше, острее, пронзительнее, потому что возносило ее туда, где было зачато само мироздание — где не было даже намека на сомнение и утрату, а было лишь неспешное, нескончаемое обретение. Любиться с ним было все равно что утешать сиротливого ребенка. Все равно что целовать жизнь в самое сердце и копить в себе первозданный покой бытия. Облитая счастливыми слезами, она касалась его тела своей кожей, обратившейся в теплое море, накатывала на него невесомыми волнами и отступала в тот самый миг, когда он, задыхаясь от трепета, предавался агонии наслаждения и предсмертно всхлипывал горлом. Схватив ее стальными пальцами за плечи, он пытался удержаться на призрачной границе, разделявшей явь и кошмар, гром и пустыню, начало и конец, все и ничто, а потом, взлетев душою ввысь, стремительно падал, но всякий раз она успевала его спасти, подложив умелые нежные руки под его сжавшееся в кулак сердце.
— Со мной это впервые, — признался он, словно оправдывая свою неумелость.
— Я знаю, — сказала она. — Со мною тоже…
Он понял, что она говорит о другом, более важном, о том, ради чего он дважды выжил за этот год и только что стал подлецом. В прорезь окна он увидел, что ночь уже предала их, собрав с неба звезды, но про то, что скоро наступит утро, думать ему не хотелось.
— Ты пойдешь со мной, — сказал он ей и тут же почувствовал, что допустил оплошность: ей нельзя было приказать, как невозможно было покорить угрозой строптивый нрав реки за окном.
— Лучше молчи, — сказала она. — Не надо портить ночь. Ее и так осталось мало.
Покорившись, он затворил глаза и последовал за ней туда, где вместо света были вспышки, а твердь и воздух ваяли плавную мудрую взвесь. Потом она беззвучно зарыдала, а он, напуганный, не ведал, как может ей помочь, если горе в ней спустя минуты говорило уже не слезами, а смехом. «Я люблю его так, — думала тем временем женщина, — что не могу с ним расстаться. Я так его люблю, что готова сто раз умыться позором. Я так страшно его люблю, что не могу теперь умереть…»