— Ступай, — сказала она, когда рассветом подмыло небесную мглу. — Скорее, пока они не продрали глаза.
— Сегодня ночью я приду опять, — сказал он. — Если сумею пройти до конца этот день. Но я могу и остаться. Так будет даже проще. С ним вдвоем нам теперь не ужиться… Или он, или я. Ты же знаешь…
— Нет, — сказала она. — Я знаю, что мы его обокрали, хоть он ни в чем не виноват. Если ты останешься, мы покроем его позором. Он его не заслужил. Ступай и жди ночи.
— Опять воровать? Не хочу. Я хочу…
— Ты хочешь меня. А я не хочу добивать позором того, чья вина только в том, что мы его обманули. Вспомни, он спас тебе жизнь…
— Пусть теперь ее отберет, если сможет, только воровать у него я больше не стану.
— Хорошо, — сказала она. — Не воруй. Возьми и прикончи сначала меня, потому что больше меня никогда не получишь.
— Я останусь, и мы… Куда ты?..
Вскочив на ноги, женщина нырнула в платье и хотела было броситься вон, но он поймал ее у входа. Упав, они безмолвно боролись, она — с яростью в острых ногтях, он — в неподдельной растерянности от ее внезапного гнева. Усмирив наконец ее руки, он хрипло сказал:
— Ладно. Коли так — я уйду. Знать, тебе моя честь — все одно что кобыле слепень…
В залитых слезами огромных глазах ее он так и не смог ничего прочитать. Оставшись одна, она сидела на полу и стонала протяжно и глухо, не слыша уже ни себя, ни надвигавшегося утра, ни приблизившихся к двери шагов. Только когда прозвучали снаружи слова, она очнулась и, затаив дыхание, внимала им с испугом и облегчением.
— Всякое дерево к солнцу тянется, — сказал Ацамаз. — Разве стоит его за это рубить?
Помолчав, он продолжил:
— Подумай вот над чем: два человека дороги друг другу. Но одному из них вдруг это стало в тягость. Неужто второй будет мстить? Он лучше поможет. Лучше уйдет. Сперва уйдет, а после вернется, чтобы расставить все по местам. Потерпи. Не ходи сегодня к реке. Жена Хамыца тебе подсобит… А коли не хочешь, просто сиди и жди. И ничего не делай. А не сможешь без дела — следи за тем, чтобы не погас огонь в очаге. Вот тебе и забота на целый день вперед. А мстить он не станет. Не такой человек, чтобы из сотворенного своими руками гнезда силки делать. Да ты и сама это знаешь…
Шаги удалились. Она тихо заплакала. Плач был не горем, а другом с легкими и теплыми руками. Отплакавшись в радость, с каким-то внутренним ликованием она подумала, что любовь не крадет, а лишь берет то, что ей и так принадлежит… Берет свое и даже не оглядывается. «Наступит ночь, и он придет опять. Ради этого стоит жить даже в позоре, а умереть — умереть всегда успеется…»
Она была так несомненно права, что разом успокоилась.
Пережить утро, день, а за ними и вечер теперь казалось сущим пустяком. Не послушавшись Ацамаза, она смело вышла во двор и, сморгнув на яркое солнце, поглядела на жизнь вокруг сочувствующими глазами. Свежий утренний ветер вплелся ей в волосы и зашептал свою радость. Жеребенок ткнулся в плечо трусливой ноздрей, и она, засмеявшись, прижала его морду к своей груди. Мир был огромен, но все-таки мал для ее беспредельного счастья. Потерявшись в нем, чертили по небу круги восторженные птицы. Дыхание земли было ровным, как поступь заботливой вечности. Время покорно бежало за ней по руслу реки, добровольно доказывая свое смирение. Красота царила и царствовала, соединяя всех и все в одно громадное, подвижное целое. Прямо посреди него стояла женщина и изо всех сил крепилась, чтоб не запеть. Звали ее Мария.
XI
Через три недели вернулся Алан. Вошел он в аул ближе к полудню, ведя под уздцы Хамыцева коня. В седле его сидела та, что никак не могла там сидеть, потому что четверть часа назад скрылась в своем хадзаре, где почти месяц до того день за днем ждала наступления ночи, чтобы с приходом ее привычно загнать незлобивый дух ускакавшего в неизвестность мужа в темный угол комнаты, откуда он печально взирал до утра на то, как она дарит себя спасенному им же соседу. Однако та, что в седле, была, несомненно, она, хотя, конечно, не могла ею быть уже потому, что все они видели, как, выметя двор, она только что скрылась в хадзаре.
День был чистый и кроткий, как раз подходящий для всякого рода случайности, так что небеса им ничего не сказали, когда они невольно, проводив глазами коня с всадницей и шествовавшим рядом спутником, вскинули лица наверх в надежде высмотреть хотя бы смутные следы знамения.
Подведя животное к коновязи, Алан сложил поводья, обернулся, подал руку девушке, помог ей слезть с коня и без единого слова кивнул на хадзар: входи, мол, — сам задержался во дворе, лаская прильнувшего жеребенка. Потом они услышали крики и плач, и снова крики, а после — еще и рыдания, из чего заключили, что радость от встречи была больше той, что могла уместиться в голоса или слезы в раздельности. Словно подтверждая эту догадку, наступила внезапная тишина, и тогда они подумали, что чудо приходит так же почти, как пробужденье после тяжелого сна: сразу вдруг все становится ясным и ты говоришь: «Слава Богу!».
— Слава Богу! — сказал Хамыц и поглядел на жену. Глаза у нее были прозрачны, как пузырьки воздуха в утренней заводи. — Теперь он с ним просто поделится…
Женщина ничего не ответила, только чуть нахмурилась и опустила голову пониже. Наверное, подумала о том, что он так и не выучился толком пользоваться словами, если они выходят у него такие неряшливые, что способны опорочить чистый слух подобного мгновения. Она ощутила еще нежадную теплую зависть к тем, кто сумел обойти зреющую беду, поймав, словно бабочку в руку, нужную капельку чуда под самым носом у лиха.
Тотраз первым ушел к себе и не появлялся до тех пор, пока Алан не воротил заемного коня Хамыцу, поднеся ему в подарок закутанную в платок большую голову сахара и моток рыболовной нити. «Чтобы не было слишком солено и чтоб словил в реке свою удачу», — пояснил он. Едва закончился недолгий их разговор, Тотраз вышел из дому с перекинутым за плечо ружьем и очень ровным шагом проследовал к мосту. Перейдя по нему через реку, углубился в лес, поискал там прохладу, наткнулся на олененка, запутавшегося в кустах, вскинул ружье, надавил на курок, но выстрел осекся. Вхолостую щелкнув бойком, он только спугнул свою цель. Открыв затвор, Тотраз увидел, что зарядил его не патроном, а тряпичным пыжом. «Слава Богу», — невольно подумал и он, потому что вряд ли смог бы стереть из души эту минуту странного помутнения, завершись она столь бессмысленным и позорным убийством.
«Слава Богу, — думал и Ацамаз, вспоминая лицо Алана, когда тот пересекал аул из конца в конец, ведя под уздцы Хамыцева коня. — Он сумел обмануть неизбежность. Теперь разрешит обмануть им себя…»
Первые несколько дней сестры не расставались ни на час, сверяя, как по зеркалу, свое безупречное сходство и делясь взахлеб спрятанными в нем различиями, усугубившимися благодаря хлопотам врозь прожитого времени. Алан благоразумно не мешал, уходя из хадзара то на поспевшее колосьями поле, то к полноводью реки, а то и в лес, изводя скуку охотой. За все это время он ни разу к жене не притронулся, словно бы не хотел ошибиться, а может, просто не решался избрать, какую из двух ошибок стоит ему предпочесть.
Та, что ложилась с ним рядом на нары, давно уже стала чужой, и было это по-прежнему больно, потому что роднее нее было только воспоминание — про то, как они были близки и свободны, а потом вдруг все это кончилось, ушло навсегда вместе с стаявшим снегом, и следующее лето уже ни в чем им не помогло, и оттого пришлось ему собраться с духом, выжить и простить (а может быть, простить — да тем и выжить), чтобы начать кроить их новую судьбу придуманной случайностью.
Вскоре настала жатва, и всем в ауле сделалось проще. Работы было много, а дожди заблудились так далеко от ущелья, что запах пыли, поднимавшийся из срезанных колосьев, проникал в дома и настаивал духотой звенящие последним эхом зноя ночи.
Перемолов часть жита Ацамазовыми жерновами, женщины испекли первый хлеб. Тонкие и пресные лепешки были вкуснее всего того, чем питались они в этот год. Запивать их речной водой было одно удовольствие.
Зерно ссыпали в сколоченные чаны и оставляли сушиться на жаре. Слишком теплая осень предвещала снежную зиму, до которой, казалось сейчас, им ни за что не добраться. Время словно застыло и крепко задумалось, пытаясь вернуть себе память о том, чего могло и не быть — так старый лентяй ковыряет травинкой в зубах, стараясь припомнить, куда и зачем он тащился, пока не поймет вдруг, что стоит уже там, куда шел. Странные то были дни: все просто ждали.
— Хорошо, — рассуждал сам с собою Хамыц, не забывая, однако, проговаривать вслух свои мысли. — Положим, я ему предложу, и он согласится. Как я Алану в глаза смотреть буду, когда приду к нему сватать его же жену?.. Дураком притвориться настолько я не смогу, хотя, пожалуй, кроме меня притворяться и некому. Разве что Ацамаз?..
Женщина недовольно молчала, делая вид, что не слышит. Как бы ни было глупо играть в неведенье там, где все и всем было ясно, его нерешительность была гораздо глупее.
— Ничего, — говорил он, потирая колени, будто порываясь отправиться в давно предвкушаемую дорогу, которую в очередной раз не по своей вине был вынужден отложить, — у них не горит. Подождем день-другой — там видно будет…
Но видно было лишь то, что дольше ждать нельзя: Тотраз исхудал, вылиняв в мрачную тень, а под глазами у него темнели грязью лиловые круги, губы потрескались и были постоянно полуоткрыты, будто готовились произнести заветное слово, едва оно сложится само собой в его ищущей памяти. Если вокруг стояла жара, то внутри у него вовсе кипело пламя. Оно-то все и решило…
Сентябрь вяло плелся к октябрю, когда за рекой загорелся их лес. Они увидели пожар сквозь дырявые сумерки и тут же поняли, что Тотраза в ауле нет. Зарево жадно дышало, донося до них ветром приторно-горький вкус встававшего к небу костра. Кричали вспугнутые птицы. Они летали стаями над рекой, словно умоляли ее встать на дыбы и ринуться спасительной волной на пожираемые огнем деревья. Вспыхнувшие факелами кроны отражались в ленте воды золотыми и плотными кольцами. Стоя на своем берегу, люди смотрели, как гибнет лес, и не могли себе ничем помочь. Пожар распрос