транялся вдоль прибрежной полосы и постепенно углублялся внутрь, споря со встречным ветром. Ветер метался по просекам, саднил ожоги, и ответом ему был лишь странный протяжный стон, будто лес был живым существом, пытаемым огнем, в котором исчезли уже и звери, и норы, и духи, ибо ничего, кроме этого стона, людям на другом берегу слышно не было. Мост кроваво блестел сочными пятнами зарева, хоть был от огня далеко — дальше, чем их — один на всех — оцепенелый ужас, в бессилии наблюдавший за тем, как свирепеет яростью природа.
Глядеть на это было очень тяжело. Первой не выдержала Мария. Хамыц ахнул, подставил руки и едва успел ее подхватить, когда она пошатнулась и, теряя почву под ногами, стала падать вперед на свои холодеющие глаза. Вдвоем с Аланом они уложили ее на землю и смотрели, как рвет на ней одежду сестра и хочет воплями согнать смерть с ее лица, белого и хрупкого («Все равно что задумавшееся о снеге стекло», — подумал сосед), причитая во весь голос и невольно тесня от бездыханного тела расторопную Хамыцеву жену с поднесенной чашей воды. Алан был очень бледен, не замечал, как давит пяткой скомканное платье и бестолково дрожал локтями, не решаясь склониться над женой. Она ушла за пределы мирского безмолвия — туда, откуда однажды ей довелось уже к нему вернуться, да ведь такое не повторяется…
Лицо его исказила гримаса, которую трудно было понять: словно улыбка сорвавшегося в бездну человека, она застыла между отчаянием и ликующим страхом полета. Ацамаз сутуло стоял у него за спиной и мрачно глядел на пожар и Марию, будто видел такое уже не в первый раз. Сполохи на обнаженной женской груди казались непристойными и заставляли отводить глаза.
— О-о-у-у-у-уП — кричала сестра, описывая запрокинутой головой одну дугу за другой и не ведая, как сама, сжав в кулаки ткань платья, безжалостно выдергивает коченеющее тело из постепенно обретаемой им слепоты, покуда пожар за рекой срывал с деревьев горящие глаза обращаемого в пепел ветра. — О-у-у-а-о-оп!
Крик ее сводил их с ума. Не выдержав, Хамыц в сердцах двинул локтем по чаше и велел жене принести из дома подаренную Аланом лесу.
— Свяжем ей руки, — сказал он Ацамазу, имея в виду сестру, и про себя подумал: «Иначе не даст к ней приблизиться — ни к живой, ни к мертвой…»
Ацамаз пожал плечами и притворился, что не видит слез в его глазах. Небо ухнуло и разразилось дождем. Ни молний, ни грома не было, но это был ливень. Он заливал жидкой стеной все пространство вокруг, дробя пламя пожара сперва на злые костры, потом — на коптящие очаги пристыженного пламени, пока не смыл его прочь, раз давив громадой воды. Держа на руках тело Марии, Алан твердил благодарные слова молитвы, а Хамыц возбужденно поводил плечом и зачем-то проверял на прочность рыболовную нить. Жена его обняла девушку-двойника и гладила ее по голове, покуда та бормотала на незнакомом языке свои признания. Дождь хлестал их по лицам и становился все гуще, потом и вовсе превратился в сплошную пелену, оглушившую их громким шелестом, из которого вырос вдруг сам Тотраз — дождя призрачный, величавый посланник. Тотраз сказал:
— Не знаю, угожу я в ад или в рай, но только что я был у них на самой меже…
Увидев Марию, он осекся.
™ Ничего, — сказал Алан, — теперь очнется… Помоги отнести ее в дом.
Запахнув одежды на груди, они уложили ее на нары, и жена Хамыца натерла ей крапивой и солью виски. Мария дышала, отзываясь ресницами на их возбужденные голоса. Смазав ей ступни турьим жиром, Хамыцева жена пояснила:
— Чтобы хворь не взяла…
Прежде чем уйти, Ацамаз скормил очагу несколько поленьев, и теперь огонь неровно вскидывал пламя, пытаясь спугнуть беду. Хамыц и Тотраз тоже вышли из комнаты под входной навес, поглядели соседу вслед и стали думать, о чем бы поговорить.
— Я видел, как он зачинался, — сказал наконец Тотраз. — Сначала это была только сухая хвоя; потом от нее пошел жар. Он был сильнее того, что прятался в воздухе. Потом я заметил легкий дымок и не поверил глазам, потому что огня никакого не было. Дым нырял сизым облаком вниз и вырастал снова, уворачиваясь волнами от ветра. Потом его стало так много, что сделалось трудно дышать. Я хватал его вместе с хвоей руками, и он обжигал их горящими иглами. (Вот, погляди на эти волдыри…) Потом я увидел, как его снесло ветром к опушке и медленно закрутило кругами вверх, пока не запалило им первые ветви. Я бросился было к реке, но вдруг увидел, как загорается тропа — знаешь, словно на пыльную шкуру упали огненные брызги, — и тут я понял, что бежать не нужно. Пламя стояло уже стеной, — какая-то сотня шагов… И во всю эту сотню шагов по земле и деревьям стелился черный дым… Я повернулся к нему спиной и пошел в лес. Я шел и шел без остановки, и все время, покуда я шел, передо мною мелькали вспугнутые звери: лисицы, зайцы, тур с разбитым рогом, волк и обезумевший больной кабан со струпьями на морде — они бежали в разные стороны, сильно пригнувшись к земле. Без единого крика, не замечая ни меня, ни будто бы даже друг друга… А вот птицы исчезли вмиг… Да. Птиц уже не было. Теперь припоминаю: последнюю я видел перед тем, как повернул обратно в лес. Она взметнулась с ежевичного куста свечою вверх, будто это огонь выстрелил ею в небо… Птенцы пронзительно пищали из брошенных гнезд, но скоро их я тоже слышать перестал. Лес за спиной трещал уже так, будто сами боги молча ломали его руками. Было страшно и вместе с тем — нет… Не могу объяснить, но мне было вроде бы радостно… А потом я почувствовал вдруг, что все остановилось, и больше не видно зверей, лишь сзади слышится какое-то чавканье — будто кто-то крошит челюстями лес, — и нет больше ветра. Нет совсем, как если бы его затянуло в воронку. Тогда остановился и я. Обернулся и увидел, что пожар стоит — очень ровно, навытяжку, все равно что живой человек. А потом я вспомнил о небе, и оно тут же упало на меня громкой водой. Да… Он взялся неизвестно откуда. Большой и сильный дождь сыпался на меня ломтями серой воды, и тут я понял, что все обошлось. Дым прибивало к земле, как крота, потерявшего нору. Гарь и копоть стекали с теплых стволов, а земля стала черной, будто смола. Я пробирался к реке, укрыв лицо рукавом, чтобы не чувствовать запаха гари, но он все равно пробивался мне в глотку. Я сплевывал его гнусную чернь, как свою бесстыжую душу. Теперь я не понимал, как мог быть таким подлецом… Знаешь, с тех пор как Алан воротился, я только и думал о том, что ему ни к чему больше жить. И месяц еще — перед тем. И даже раньше… Уж и не вспомню, насколько… Дождь дал мне возможность прозреть, хотя сквозь него и нельзя было ничего разглядеть. Но, будто стоя в бескрайней толстой воде, я продолжал идти, и было это так, словно он лился с небес для меня одного. Потом я все забыл и вышел к реке… Мост уже стоял передо мной, поджидая: я увидел впереди столбы и двинулся к ним. Реку я едва различал, хоть она и шумела, прямо подо мною. А потом мост закончился, и я увидел вас. Помню, в тот миг я еще был насквозь преисполнен дождя и сошедшей с небес премудрости, мне очень хотелось сказать что-то важное, что-то главное… Но тут я посмотрел Алану на руки и узнал ее… Помнишь тот день, когда мы впервые вышли к реке, а утром увидели склепы? Я сразу вспомнил то чувство и напрочь забыл все то, что собирался сказать. Погляди, как сверкает трава — словно ее кропили серебром. Скоро дождю конец. И кони всхрапывают — пугают мышей. Слышишь?.. Пойду к себе…
Внезапно прервав разговор, он обернулся и, больше ничего не сказав, направился к дому, исчезнув сперва в дожде, а потом и в звуке своих удаляющихся шагов. Хамыц присел на корточки и долго думал о том, что сделает завтра. На пороге появился Алан, прислонился спиной к косяку, помолчал. Потом перевел дух и сказал:
— Довольно маяться… Иди. Утром свидимся.
Им в лица плеснуло моросью, и они поняли, что ветер вернулся. Он заметался между дождем и хадзаром, гудя своей отдохнувшею силой и вынуждая мужчин заслоняться от резких порывов рукавами рубах. С Хамыца чуть не сорвало шапку, и он отчетливо екнул горлом, пока ловил ее рукой. Где-то очень близко заржал жеребец, и Алан пробормотал:
— Видать, его тоже пробрало… Ну и денек!
Толкнув дверь, он вошел в дом. Там было тихо и сухо. Женщины сидели на нарах и негромко переговаривались. Две из них были невероятно похожи. Были они не только сестры, но и сообщницы. Ему оставалось одно: не замечать этого так же точно, как и виноватого, смелого взгляда, с которым внимательно и не таясь на него смотрела Мария. Комната дышала теплым уютом, в котором для него самого, возможно, и места бы не было, если б не шумевший за стенами дождь…
XII
— Зовут ее София. Говорит, что родилась раньше сестры — на какие-то четверть свечи. Матери они не помнят, а почему — выспрашивать я не взялась… Отца называют князем, только я в то не верю: слишком не по-княжески судьба ими забавляется.
— У них свои князья. Нам в том не разобраться, — сказал Хамыц жене и принял от нее начищенный ремешок под кинжал. Черкеска на нем была многократно залатана, но, выстиранная и выглаженная раскаленным на огне плитняком, смотрелась почти что по-праздничному.
— Ты думаешь, они…
— Не знаю, не думаю и думать о том не хочу. Подай кинжал и помолчи.
В его нарочитой грубости чувствовалось беспокойство и неуверенность. Начистив до блеска салом свои сапоги, он сурово взглянул на жену и, поправив папаху, крепко стиснул челюсти, решительным шагом вышел во двор.
Увидев, как он идет к дому Алана, Ацамаз кивнул сам себе и пошел в сарай. Спустя минуту он появился снова, держа в руках гладкий посох, а за плечом — старый хурджин. Направился, не оглядываясь, по тропинке к горе, откуда год назад явился сюда умирать. Ноги скользили по непросохшей земле, но шел он уверенно и быстро, выказывая многолетнюю сноровку опытного странника. В глаза ему светило солнце, однако сегодня было заметно прохладней, чем все эти дни. Похоже, осень перестала таиться и решила наконец воспользоваться своими правами, покрыв облака синеватой каймо