Венок на могилу ветра — страница 40 из 100

Мы так и не сумели подойти к издохшей кобыле. (Я была рада за сестру, а она — за меня, потому что голод был легче грозившей нам сытости. Заночевав в степи, мы встретили новое утро очистившимся дыханием и искренним волнением в груди). Выловив лошадь, мы двинулись к югу, потому что туда перед тем отправился что-то искать деловитый, все знающий ветер.

А уже к вечеру нас встретил холмами задумчивый город. «Гляди, — сказала сестра, — ни одного шатра перед стенами. По крайней мере, отдохнем от цыган». Мы рассмеялись и, ведя под уздцы кобылу, вошли в широкие ворота. (На первой же улочке мы услыхали, что город говорит на том самом зрячем, гибком языке, который мы уже почти успели забыть, однако, едва зазвучав многоголосой речью, он тут же ожил в нас нечаянной радостью, от которой на глаза навертывались слезы. «Если ее здесь и нет, — подумала я (конечно, о матери), — здесь есть ее тень, а это немало»).

XV

В первый же месяц мы продали лошадь, кольцо и оставшийся шелк. Счастье наше было спокойно и сонно (ленивая передышка от жизни, когда ты плывешь рядом с нею на уступчивых волнах, слушаешь все ее звуки, но дышишь чем-то другим и потому никак от нее не зависишь).

Сон закончился вместе с деньгами. Очнувшись от дремы, мы стали торговать свободой: никакого другого товара у нас, в общем-то, не было. Этот зато имелся в избытке. Чтобы было легче решиться, сестра говорила: «Подумай сама: никто из них нам не нужен. Мы знаем им цену. Перестань себе лгать, и ты вспомнишь, как они плевали нам вслед. А вот наша с тобою цена теперь поднялась: одна обида в ней вон сколько стоит! Для нас они все равно что початки для мельницы — знай лущи себе с них золотое зерно, а пустышку выбрасывай свиньям!..»

Мы лущили по-разному. Веселее всего было красть. Хотя и рискованно очень. (Иногда обходилось и танцами, но чаще им нужно было лишь тело. Хорошо, если удавалось продать его на месяц-другой офицеру из щедрых или, скажем, купцу, но такая удача бывала не часто. А потом она, как всегда до того, отвернулась и вовсе.

Наверно, в том была моя лишь вина, только я не стерпела, а сестра — та не сказала и слова упрека, когда вдруг однажды мне стало как прежде противно, и я, озверев от громкого гула в ушах, вцепилась ногтями в жирную шею старого турка, державшего чайную за углом. Я давила потный кадык до тех пор, пока прямо подо мной не проступили черным тавром его выпученные от ужаса глаза. Я просто забылась от злобы. Все было так, будто я нащупала руками скользкое мясо червя, подкравшегося к запретной тьме моей памяти. А спустя минуту, покорно позволив мне обчистить карманы и сундуки, те же глаза безропотно следили, как я беру, запихивая в бумажный кулек из-под вишен, ассигнации и бестолковые побрякушки из серебра. Турок глядел на меня сквозь слезы и мелко-мелко дрожал, так его проняло. Слезы те он вполне заслужил — пострадал-то за дело. Он допустил непростительную ошибку. Ее благополучно избегли все те, кто умел не только считать деньги в своих кошельках, но и самую малость читать в лицах тех, кого они покупали. «Прекрати трястись и внимательно выслушай то, что я сейчас скажу. Я спаяю тебя, твою квочку-жену и весь твой выводок, если ты двинешься с места раньше, чем в это окно войдет над тобой посмеяться новое солнце. И даже тогда не вздумай сказать, что я тебя обобрала: это всего только плата — за один, но бесценный урок. Справедливости. Стоит он гораздо дороже. Поверь, тебе повезло…»

Так мы убрались из города. Оставляя его за спиной, мы ничуть не тужили: привыкший развлекаться чужими надеждами, смехом и выгодой, убытками, завистью, страхом или бедой, он не давал нам повода для грусти. Значил он для нас не больше, чем набитый хламом мусорный бак в коридоре гостиного дома, откуда мы только что сбежали, чтобы вновь поучиться покою дороги. «Знаешь, — сказала сестра. — А с цыганами все-таки лучше. С ними нам веселей'. Быть может, ей просто хотелось меня успокоить, утешить. Только, клянусь, я и сама ни о чем не жалела. «Эта скотина не желала платить, как уговорено. Мол, я ему нежности недодала…» — «Все в порядке, — сказала сестра. — Ты умница». Я ее очень любила).

— Почему ты молчишь? Ты сказала, красть было рискованно…

— Да. Но не очень. Скитаться по селам, предгорным аулам или ночевать в холмистой степи было ничуть не опасней, чем добывать себе деньги в стенах города. Иногда я думала о том, что люди не так уж и плохи, особенно если тебе не нужно ни с кем из них говорить. Чтобы не размышлять о себе, я часто думала об отце и о матери, причем про мать сочинять получалось даже лучше и глаже. (И хотя тень ее надо мной делалась все прозрачней и тоньше, она была важнее отцовского лица, которое легче вызывалось в моем воображении лишь с наступлением сумерек. Наверно, дело тут было в том, что мать была ярким днем, оглушительным светом, рядом с которым любое мерцание сумерек, как и бледность лица, казались непристойностью, словно трусость. Я не любила мать, но отвагу ее ценила выше страдающего отцовского терпения. Она была из тех, кто готов победить, даже если ради этого понадобится наплевать на приличия и предать собственную плоть и кровь. Кровь, но не душу). В общем-то, я ее ненавидела. Но не могла простить себе, что ненависть моя замешена на мечте и любви. Да, на мечте и любви. Ведь если я о чем и мечтала, так это о том, чтобы встретиться и не простить. Если чего и боялась, так это что встречу — и разрыдаюсь, да еще и сама же прощения попрошу — за то, что так ее ненавидела.

(Занимал меня часто и Бог. Разум упрямо твердил мне, что его нет и не было. Однако, случалось, Он все же со мной говорил (а может, говорила лишь я, но Он-то точно все слышал!). Как ни суди, а то, что сделали с нами, представлялось мне хуже и гаже, чем то, что сотворили когда-то с Христом. Если Он есть, думала я, пусть оправдается за нас и Помойку!

Убедить себя в том, что Бога нет, было достаточно просто. Труднее было в это поверить…)

Бывало, мы начинали скучать. Длилось это недолго: всегда можно было что-нибудь, да придумать. Например, наняться в работницы к какой-нибудь доверчивой казачке, не подозревающей, что на одно лицо у нас имеется по четыре руки и ноги, а потом попадаться ей на глаза тут и там, путая разум и доводя ее до припадка. Можно было проверять свою силу на пьяном вознице, внушая ему, что у него двоится в глазах. А то можно было войти в какой-нибудь городок, пересечь его с разных сторон и двинуться друг другу навстречу у всех на виду по базарной площади, притворяясь, что друг друга не замечаем, чтобы потом, словно бы ненароком, встретиться взглядами и остолбенеть от удивления, всплеснуть руками и разыграть немую сцену перед наивной толпой.

Как-то раз мы проделали это и в крепости. Толпа собралась мгновенно, так что играть было удобно и весело. Потом вдруг небо вмиг посерело и разразилось дождем. Народ разбежался кто куда, мы же укрылись под брезентовым козырьком у большого цветного шатра. Пошел град. Он молотил по матерчатой крыше грозой и кропил мелким льдом мостовую. Зрелище было какое-то дерзкое, чуть ли не бешеное… Хотелось громко кричать. Град стучал белыми зернами по камням, покрывая их кашей. Отчего-то стало вдруг очень светло, хотя солнце давно расплавилось вялым пятном где-то на самом краю блеклых туч. (Их резали молнии, обжигая свежие шрамы острым огнем. Грохот стоял такой, будто вот-вот раздастся окончательный треск и мир развалится буйными глыбами, погребая под ними наши глаза). Глядя на эту грозу, я ощутила внезапно, что обрела свой заветный полет. Я как бы вырвалась из себя в холодноватый огонь и, отлетая, услышала, как во мне орет жутким голосом счастье. (Я летела и падала, все это — в один миг. Вокруг меня бурлила гроза, звенели градины, плескался стоном свет, а я парила на руках у ветра, готовясь рухнуть сквозь него в зеркало синей воды). Все, что я помнила о себе, это ощущение грустной печали о том, что мне пришлось так страдать. А потом я увидела близко-близко свое испуганное лицо и поняла, что все кончилось. Мир чуть шатался надо мной, а сестра безутешно рыдала и била наотмашь меня по щекам. Рядом с ней стоял человек с длинным лицом, в котором не было ничего, кроме застывшей бледностью жалобы. Он вглядывался мне в зрачки, потом равнодушно щелкнул слюной и произнес без всякого выражения: «Обморок. Часто это с ней?» Сестра принялась отвечать, а я, заскучав, не стала их ждать. (Я попыталась ускользнуть от них обратно в забытье, но уткнулась в тупую и прочную стену. В ней была замурована память. Наверно, я была там, где, сочиняя свои просторы, властвует смерть, подумала я. И призналась себе, что мне там понравилось. Об этом нельзя было говорить даже сестре. Она не сводила с меня встревоженных глаз и все никак не могла сделаться вновь для меня интересной. В странном спокойствии я решилась смолчать, сознавая, что обзавожусь своей первою тайной).

Человек куда-то ушел хлопотать, и я огляделась. Лежа на твердой скамье, я слышала сильный запах опилок, вокруг которых в десятки рядов громоздились некрашеные скамьи. Быстрыми шагами подошел чистенький старичок, кивнул сестре и представился лекарем. Прослушав мне сердце, он картаво сказал: «Все хогошо, пгизнаться, почти что и здогово. По кгайней меге, совсем и не стгашно, если без надобности не пугать. Сможет и жить, и габотать, и много-пгемного гожать, гучаюсь своей богодой, если, конечно, кгасавицу эту отсюда уволят…» Потом похихикал немного и так же быстро исчез. Я равнодушно смотрела на купол шатра, пытаясь понять, кто здесь живет и зачем. Появились носилки, и два паренька с голыми плечами переложили меня на них, понесли куда-то вглубь, в тесноту коридоров с факелами на стенах вместо уличных газовых рожков. Заснула я в какой-то комнатке, сбитой из струганных досок. К вечеру сестра мне все объяснила и сказала: решай. Поразмыслив, я только пожала плечами.

Через три дня мы вышли на помост. (Возведенный чуть в стороне от арены, он служил маленькой сценой, отведенной под колдовство. Трюк был простой: одна из нас представала в наряде русалки перед шумливой толпой, пузатый факир с приклеенной бородой и несвежей манишкой произносил заклинания, сверху на железный каркас, внутри которого стояла русалка, внезапно падал белый холст, бил дробь барабан, покривлявшись, факир приближался к белому кокону и поджигал его брызгающей искрами и большой, как дубина, свечой. Тем временем в другом конце помоста, там, где стоял вместительный железный ящик с водо