Довольно было мгновения, чтобы, встретившись с ней глазами, не усомниться в том, что она не лжет.
— Обычно девушке надобно сначала женщиной сделаться, потом прожить столько лет и нарожать столько детей, чтобы женщину в себе возненавидеть, и уж потом, если ей удастся не потухнуть зрачками и вовремя не умереть, она только и может по-настоящему свекровь одолеть. С этой все было наоборот, — говорили о Мадинат старики, вспоминая на ныхасе[9] тот день.
Конечно, ссору до конца уладить не удалось, но и продолжать ее кровной местью родне ее было не с руки, как-то стыдно: чем идти воевать со своей же дочерью и сестрой, проще было ее проклясть заодно с шайтаном, что в нее вселился, и тем, кто был ими на пару похищен и водворен в христианский ад.
На отвары да молитвы в ауле мало кто уповал, и уж если Астемир выкарабкался с того света, так только благодаря ее любви. Про них говорили: солнце и утро.
И пусть они совершили грех — большой, непростимый, — однако никто их за то не корил. Вместо скучной хулы поступок их вызывал неподдельное восхищение. Точнее, не сам поступок, а невероятная удачливость той страсти, что победила не только разум и приличия, но и саму смерть, заставив ее боязливо витать, скулить рядом с торжествующим их безумием, а потом и вовсе сдаться и отступить. Увы, ненадолго…
Уже через год Мадинат умерла, на последнем месяце беременности оступившись и упав с карниза сакли, и тогда испуганного восторга перед нею у аульчан еще больше прибавилось. Оставалось только увидеть, как неуемная эта, непозволительная любовь замкнется в гордую петлю легенды, куда войдет он, Астемир, последним страданием и на собственной шее затянет потуже эту петлю.
Он и вправду пытался покончить с собой, но как-то все неумело: то неудачно взрежет вены, то плохо зарядит ружье. Конечно, целый год его оберегали, как могли. Но разве уследишь за тем, кому достаточно минуты, чтоб сделать то, с чем все давно уже смирились и о чем хоть на ныхасе и помалкивали, однако думать не переставали. Тут-то и произошло такое, к чему аул был явно не готов: Астемир женился. Оставил всех в дураках. Привел в дом юное наивное создание с застенчивыми руками и без промелька мысли в отрешенных глазах, заполненных до краев счастливым удивлением от своей невообразимой везучести.
Внезапно ныхас осознал, что предан: Астемир обманул его общий разум и выпал из легенды, как птенец из гнезда. Неловкость мужчин усугублялась той плохо скрываемой и непостижимой ревностью, с какой наблюдали за происходящим их дочери и жены. Завороженные примером всепоглощающей страсти Астемира и Мадинат, женщины еще долго не могли простить новой его избраннице той незаслуженной удачи, что ей позволила (вторично, после покойницы, но уже без подвигов и стрельбы) украсть его у смерти — и у них — из-под самого носа. Но постепенно, с удовлетворением узнавая о его участившихся поражениях на скачках, смакуя свое злорадство, они подготовили в себе жалость к непутевой дурехе, что еще вчера выходила замуж за героя, а уже сегодня оказалась женой неудачника, от которого, презрительно отвернув свой рассерженный лик, все дальше уходило его громкое недосягаемое прошлое.
Глядя на то, как меняется его жизнь, обрастая ровной, словно частокол загона, чередой блеклых дней, мужчины морщились от отвращения. Проведя вокруг пальца свою летучую и разящую, как стрела, судьбу, Астемир променял ее на вязкое существование, похожее на забытье, на убаюкивающий покой привязанности, ибо просто любить и быть любимым на поверку значило для него больше, чем торжественная память аульчан, куда он мог бы при желании достойно удалиться, оставшись навсегда для них непобедимым и завидным воплощением доблести. Особенно их оскорбляло и откровенно угнетало то, что он нисколько не страдал своим негордым нынешним состоянием, а, напротив, был им видимо доволен. И тогда, размышляя над его странным выбором, Алан впервые удостоверился в том, что человек действительно может быть шире отведенного ему удела, а судьба — не что иное, как жесткое русло истории, уместившееся в берега одобрившей ее молвы. И если отец близнецов пытался грести против ее течения и не рассчитал при этом сил, то Астемир поступил куда как проще и естественнее: завидев протянутую руку, он уцепился за нее и выбрался из реки вон, обустроив в угрюмом шепоте одураченного его выходкой соседства свой собственный укромный уголок. Так он стал свободным. И свобода его могла научить большему, чем была бы в состоянии научить отвергнутая участь. Его свобода доказывала, что стоит только в нужную минуту уцелеть, — и человек способен на самом крутом вираже судьбы вырваться в иную, новую совсем и удивительную жизнь, найдя в ней тихую сладость спасения.
Только остальных почему-то это не радовало. Наверно, людям неприятно было думать, что в каждом из них может обитать кто-то еще, кого они нисколечко не знают. Свыкнуться с этим они не хотели: среди них не было близнецов.
VII
В чем-то Аслан был явно смелее. Прыгая с дерева наземь, переходя речку вброд, затевая ссору со сверстниками или исчезая по ночам на поиски приключений, он, похоже, наслаждался опасностью, едва ли отдавая себе отчет в том, что может ей проиграть. С тех пор, как не стало отца, в нем поселилась какая-то покоряющая отвагой безоглядность, нерассуждающая прыть, легкая порывистость движений, вязавшая из подгнивших нитей молью истраченной скуки расписанных загодя лет грубые лохматые узлы, при помощи которых он, как по канату, взбирался на макушку очередного постылого дня, умершего, казалось, прежде еще, чем проснулось осветившее его недужную бледность солнце, зажигал там сердитое огнище бесшабашного своего упрямства, бегло осматривался хищной птицей и, заприметив новый склон в разводах сумерек, находил себе тем самым дело и на завтра. Всякий выигранный спор (орлиное гнездо на крутой ущельной скале, разоренное лишь для того, чтобы в который раз доказать свое превосходство в бесстрашии; пылающий уголь, доставленный в голых ладонях из очага в придорожную лужу; шапка снега, не снимаемая на морозе с головы несколько часов подряд; сырое мясо медвежьего ребра, съеденное без щепотки соли и глотка воды; мякоть собственной голени, пронзенная в потном молчании досиня раскаленной спицей; самоубийственный, запретный, восхитительный нырок в водопад с карниза речного порога) был сам по себе откровенно бессмыслен, но утверждал его в рискованной (и, пожалуй, завидной для всех остальных) уверенности в том, что старый, затхлый мир этот можно расшевелить и пронять до нутра, лишь соревнуясь с ним же в безумии. Победить свою жизнь можно было лишь перестав дорожить ею вовсе. А потому была в нем какая-то потаенная сладкая ярость, прорывавшаяся наружу всякий раз, как он вспоминал об отце: тому-то ярости как раз и не хватило.
Конечно, брата боялись. Наблюдая за ним — за тем, как он ходит и дышит, за тем, как бежит за конем, как со скрипом зубовным побеждает на скачках и в споре, терзает издевкой свой же нечаянный смех, презирает настырную, давнюю боль и дерется, — Алан понимал, что, в отличие от сдавшегося на милость болезни отца, безотлучно, до самой кончины, кротко сидевшего при блуждающей вкруг него смерти и наблюдавшего за тем, как она равнодушно ворожит в тяжелеющем воздухе ленивыми узорами кошмаров, брат носил смерть с собой — словно подобрал в подполье злого котенка, сунул за пазуху и не пожелал с ним расставаться — до тех пор, пока тот не подрастет и заматереет настолько, что новый удар приютившего его ненависть сердца разбудит в нем дикую жажду испробовать его кровь. Рано или поздно, но котенок должен был выпустить когти. Вопрос был в том, как глубоки окажутся шрамы.
В самом начале мая пронесся слух о том, что в одном из соседних аулов пропала девушка. Падким до подробностей шепотом передавалась весть про то, что пропали, в сущности, двое: догадка о ее возможной беременности мгновенно и прочно приладилась к слуху, все равно как муха к хвосту. Иначе и быть не могло: из всех вероятных причин разум привычно выбрал самую грязную. Но уже через пару дней их опытную проницательность едва не постигло разочарование, потому как через два-три дня, чуть только слух укрепился в своих подозрениях, в аул въехал всадник, сошел с коня и, держа его под уздцы, степенно направился к ныхасу, где, обменявшись приветствиями со старейшинами домов, рассказал, хмуро глядя им в лица, что поиски отменены, но не оттого, мол, что девушка найдена, а, напротив, потому, что она вроде как и не пропадала. Какая-то путаница, только и всего. Будто бы целую и невредимую обнаружили ее у дальних родственников в Кобанском ущелье, куда она отправилась по приказу отца на рассвете, о чем сам тот забыл уже поутру, с трудом уцелев в глупом сне, где всю ночь напролет тонул в волнах широкой нездешней реки. Сон и вымыл водой из него крохи прежнего дня… Так что все обошлось, слава Богу.
Рассказ был встречен аулом вполне благосклонно, а ответом ему щедро звучало в речах всеобщее облегчение, ведь причина для беспокойства отпала сама собой. Однако следом за этой причиной отказалось исчезнуть само подозрение. Признаться, оно только усилилось, заблестело близкой разгадкой в глазах и, послушное времени, с каждым часом все явственнее и охотней превращалось в предвкушенье уверенности. Потому что если уж кто начинает рассказывать вслух свои сны — дело явно нечисто. А если он рассылает вокруг еще и гонцов, значит, страх позора затмил ему разум.
Аслан сперва помрачнел. Известие об исчезновении девушки заставило его насторожиться. Казалось, он ходит и прислушивается к тому, как прорастает у него в груди бедой тревога, неумелая и досадная, как дурное предчувствие. На целый день он словно выпал из плескавшегося на ярком весеннем свету бойкими красками времени, погрузившись в цепенеющее ожидание. Потом вдруг встрепенулся и ни с того ни с сего под самый дождь отправился в лес на охоту, чтобы вернуться оттуда к закату ни с чем, кроме мокрой одежды, кровоточащего, впопыхах перевязанного колена, подбито