Венок на могилу ветра — страница 61 из 100

не промочить глаза слезой, хотя вид у него был такой, будто он не беснуется потому только, что надорваться боится. Будто у него кишки узлом затянуты, а он не знает, в чьей руке веревка. Жалко было его до боли сердечной, что о том говорить… Однако отчего-то так никто и не решился похлопать его по плечу.

Мальчик родился здоровый и очень смешливый, только вот, как его туго ни пеленали, даже и научившись ходить, удивлял всех необычайной кривизной толстых, словно поросячьи око-рочка, лодыжек, которые уже при его появлении на свет оказались расторопнее головы и ощупали воздух на прочность сразу следом за ступнями. Да. В том-то и дело: вошел он в дом ногами вперед, так же точно, как ушла из него его мать, и был, наверно, в том какой-то высший смысл, которого ни аульчане, ни домочадцы не постигали. Разве что сознавали, что ему от рождения суждено что-то такое, чего не под силу сделать другим. Но что бы ни было ему предписано, а вызывал он у многих брезгливость.

Спустя еще два года отпраздновали свадьбу. Туган женился вновь, сосватав на сей раз где-то в высокогорном Цамаде, под самым носом у озадаченных богов, долговязую молчунью без грудей и без возраста, будто хотел обрести в ней не столько жену, сколько сестру, дочь, а может быть, мать себе, ведь его настоящая мать — сухая болезненная старуха с несчастным лицом, чьего имени в ауле даже в день похорон так никто и не вспомнил, — умерла как раз за год с небольшим перед этим событием, заново просмолив поблекший было траур по первой Тугановой жене чернотой повязок на шапках.

Для аула она ушла совсем без следа. Но только не для отца.

Когда ее не стало (умерла она странно — сидя на корточках рядом с кроватью. Наверно, пыталась подняться, да не хватило сил, а звать на подмогу она не решилась. Так смерть ее и застала — крошечной, как подмерзший птенец, и сидящей, обхватив колени, уперев в ребро узких нар спину, в густой тишине комнаты, как-то вдруг принявшей не только очертания, но даже и запах гнезда), старик не находил себе места. Дни напролет он все ходил и ходил по двору, хадзару и раскисшей лужами улице, горя глазами, словно собирался что-то предпринять, да только никак не мог дождаться повода иль знака. Сперва он сильно похудел, потом серьезно заболел ногами. Они опухли и стали походить на перевязанные тесьмой столбы. Лишенный возможности самостоятельно передвигаться, теперь он часами сидел на коновязи, подогнув под себя упертые в брус и укутанные шкурой ноги, и все поигрывал огнивом, с которым отныне никогда не расставался, храня его в кожаном кармашке пояска вместе с пороховницей и пулями, в надежном соседстве с кинжалом, будто собрав под рукой воедино все то, что могло в любую минуту отомстить железом, выстрелом или огнем, случись вдруг такая необходимость. Старик подолгу сидел на коновязи и смотрел в сторону гор, завороженный тучами. У него было такое лицо, словно он слышал им воздух и то, что скрывалось за мнимой его прозрачностью. По вечерам, с трудом воротившись в дом, он долго кряхтел, пока устраивался за фынгом[10], но потом в один присест уничтожал все то, что подносилось ему в качестве угощения. Затем неспешно запивал еду двумя ковшами воды, перебирая в промежутках между глотками бесчисленные ругательства и пугая домочадцев остановившимся взглядом да прятавшейся где-то на дне его прозорливой улыбкой.

Словно пытаясь восполнить вдруг наступившую с уходом жены пустоту, старик стремительно раздавался в размерах, превращаясь в огромную глыбу, которой вскоре стало непросто протиснуться в проем двери. Однако еще труднее было дважды в день, после завтрака и обеда, выносить эту глыбу на плечах к коновязи. Тяжесть колышущегося, рыхлого, но жесткого хваткой и беспощадного грузом тела давила на сыновей укором их собственной слабости, которую оба отчетливо ощущали всякий раз, как оказывались впряженными в растущую день ото дня неизбывную ношу.

Удивительным было то, что причиной подобного превращения была тщедушная старушка, чья незаметная, тихая жизнь озадачивала при встрече с ней каждого, кто еще совсем недавно и всякий раз внезапно натыкался на ее неожиданное существование. Пока она жила, ее появление на людях всех заставало врасплох: никто как будто по-настоящему не отдавал себе отчета в том, что она есть и что она жива. Младенцы тянулись подергать ее за морщины, как видно, путая повисшие упреком складки с гребешком ощипанного индюка. Женщины, в особенности вдовы, дивились тому, какое такое горе смогло сотворить из нее столько старости. Что же до мужчин, то, независимо от трезвости и прожитых лет, глядя на эту несчастную, они не могли избавиться от неприятного ощущения, что, прежде чем встретиться им на пути, она успела несколько раз помереть, ни разу, однако, того не заметив. Иными словами, для аула старушка вроде как не жила. Другое дело — семья.

Когда Туган женился вторично, все как-то сразу подумали, что породить кого-то еще отныне ему не судьба: слишком явным казалось бесплодие той, кого взял он в невесты. По ходу жиденькой сйадьбы народ разглядел, что избранница не только суха, как ивовый прут в плетне, не только жилиста, как мясо закланного по случаю печального бычка, не только большерука и костлява, как свирепствовавшая в тот год в низине чахотка, но еще и как-то незнакомо, неправильно косоглаза. Стоило приподнять с ее лица фату — стало ясно, что глядит она не прямо и не в перекрест (что, конечно, все-таки было б привычней), а как бы в развод, совсем в разные стороны, так что тем из старух, кто стоял от невесты сбоку, не удалось даже рожи скорчить при виде такой «красоты». Однако «достоинства» молодой жениха, похоже, ничуть не смущали. Свекор к ней относился не сказать чтобы ласково, но, в общем, пристойно. Глядя на то, как управляется она по хозяйству, он одобрительно сплевывал и незлобиво сквернословил ей вслед.

Потом женился Цоцко. Тут только поняли, что живут они в этом ауле уже не меньше десятка лет, потому как невесту он взял не столько из родительского дома, сколько из одного давнего воспоминания, впечатавшегося в его сознание яркой картинкой с запахом прибитой травы и подбежавшей пыли от пшеничной шелухи: сидит под стогом маленькая девочка, рядом с нею стоит, надзирая, серп полуденной тени, а из-под нее ползет навстречу двум загорелым коленкам змея. Зеленая на зеленом. Девочке года четыре, не больше. Она беззаботно смеется, снимает с ноги дырявый чувяк, кропит молоком из вросшего в землю кувшина и, как приманку, кладет его пред собой, не сводя озорного взгляда с приближающейся змеи. Насторожившись, та подбирает голову и висит пустым глазом над серой обувкой, а девочка тем временем осторожно шарит ладошкою за спиной. В миг, когда змея вползает в дыру, проделанную в сыромятной коже чумазыми пальцами детских ног, ребенок обрушивает ей на голову гладкий булыжник и прижимает его что есть силы к земле. Пока змея бьет хвостом, с лица девочки не сходит восхитительное выражение победы и удовольствия, сродни тому, что испытывает в эту минуту наблюдающий за ней, раскрыв рот, полуюноша-полуподросток. Оставшись незамечен, он видит алчный кончик ее языка, лизнувший губы, и слышит, как в нем, вопреки обманутым ожиданиям (он-то искренне думал, что ловчее будет змея), вопреки здравому смыслу и даже стыду поднимается вожделение, о котором, в отличие от подсмотренной сцены, он никогда никому не расскажет, зато пронесет его в теплом чехле своих грез сквозь череду проверяющих лет, в течение которых оно будет говорить в нем все настойчивее и громче, пока не станет изводить его липкой пакостью предрассветной насмешки, а он будет терпеть, скрипеть зубами и ждать, вспоминая вползающую в детский чувяк змею и улыбку девчонки.

А когда она подрастет и под сукном ее платья он разглядит робкие дульки вызревающей женственности, Цоцко сойдет на целые сутки с ума и подастся из дома в изгои. Он уйдет не спросясь, потому что решит, что не сможет вернуться, ну а на бегство соизволенья не спрашивают.

Он будет брести по дороге без видимой цели, пока не смешаются в сумерки новый день и новая ночь, и тогда перед ним вдруг застынет в узорчатый ужас овал почти полной луны. Выступив из-за утеса, Цоцко положит ладони под холодный лучистый свет и умоет в нем дрожь и сомнения. Потом сядет на корточки и станет следить, как осыпается звездами низкое небо. По спине его быстрой пыткой прольется озноб, но он просто поленится встать и набрать в чаще хворост. Ему будет не до костра. Мысли покружат над ним переменчивым ветром, поспорят листвой, оторвутся от крон и станут строиться в ряд за волной тишины, из которой затем потекут сквозь него упоеньем свободы. Теперь он поймет тайну Бога: чтобы Им стать, надо презреть того, кто Им только что был. Луна перескажет ему все что знает про ночь, и он мирно заснет в теплой позе зародыша, чтобы утром проснуться, спуститься к реке, присмирить ее взглядом и приступить к омовению, похожему на обряд. Холод будет над ним почти что не властен. Стиснув зубы и спрягая мышцы в металл, он увидит, как его изнутри распирает медленно сила, в сравнении с которой любая досада и боль покажутся ему маетой.

Из реки он вернется другим. Взрыхлив ножом почву, он полезет в пороховницу, достанет оттуда последний стежок давнишнего серебра и уложит его в каменистую ямку. Он ему отныне не нужен. Все, что начнется теперь, он найдет по пути. Отец прав: надо уметь выбивать из жизни долги. Для этого только и потребуется, что не прощать ее даже по мелочам.

В аул он явился голодный как волк. Отец и брат ни о чем не выспрашивали, словно безошибочно почувствовав в нем присутствие новой, сокрушительной воли, которую лучше бы не тревожить по пустякам. Потом было несколько дней напряженных раздумий. Когда многое можешь, труднее всего остановиться на чем-то одном. В конце концов, он решился.

XIII

Хорошо, когда свекор почтенен, умен и богат. Хуже, если он к тому еще и тщеславен. И совсем уж негоже, когда ему стать твоим свекром хочется меньше, чем, к примеру, дедом ублюдков. А потому свекор такой вроде как ни к чему, тем более что и замечать тебя не желает.