Венок на могилу ветра — страница 64 из 100

рых твоих внуков. О том, что ты струсил, никто не узнает. А презрение — к черту его, когда речь заходит о том, чтобы выжили дети твои, Даурбек. Ради этого можно отдать свою дочь. Цоцко ее любит. Иначе зачем ему резать ладонь?.. Будь он проклят. Он запер тебя под замками позора и страха. Не случайно и брата приплел. Мол, Туган-то все знает. Меня, мол, убьешь — твоих точно не станет жалеть. А стреляет тот так, что смерти за ним не угнаться…

Даурбек страдает всю ночь. Его одолевает переполненный пузырь, который он несколько раз обильно, по-конски, опустошает. Откуда в нем столько воды?..

Утром он призовет к себе дочь и задаст ей вопрос:

— Хочешь замуж?

Та невольно зардеется, попытавшись отделаться шуткой.

— На днях подыскал жениха тебе, — скажет хмуро отец. — Парень неплох. Правда, не очень-то знатен, но в обиду не даст. Грозился заслать к нам сватов.

— Кто же он? — спросит дочь. От волнения она закусит губу, потом украдкой пробежит по ней языком и заставит отца рассердиться.

— Что, не терпится? Жмет?.. Ничего, подождешь. К вечеру явится. Ну-ка, вон из хадзара!.. Бесстыжая.

Перед тем как уйти, дочь поглядит на него исподлобья, и во взгляде ее отцу примерещится искрой угроза. Даурбек даже поежится. «Черт его знает. Может, и впрямь они стоят друг друга, — подумает он и устало зевнет. — Если я его правильно понял, сегодня нам и вправду ждать сватов. Что ж, коли этого не избежать, заявлю им такой калым, что и во сто лет они за нее не расплатятся…»

XIV

Но, видать, столковались они на другом. Потому что никакого такого калыма особого за невесту предложено не было. Зато в первый же год после свадьбы вся семья чужаков вдруг снялась и отправилась в путь.

Когда они грузили подводы, аул с удивлением обнаружил, что за десять лет скрытной, замкнутой, но проворной удачами жизни у них набралось столько добра, сколько кому из местных не скопить и за десять веков. Глядя на весь этот скарб, на все эти холщовые мешки с зерном и шерстью, циновки, карцы[11], бесконечные котлы, щипцы для мяса, ковшики, кастрюли, ломти солонины, звонкие ящички и неподъемные сундуки, гирлянды обувок, охапки одежды, семнадцать винтовок и три бочонка пороха к ним, глядя на блестящий солнцем слесарный инструмент да пять заморских кувшинов, чье узкое, нездешнее изящество казалось преступным в сравнении с грязью на размякшей дороге, взбитой мочой застоявшихся при погрузке бычков, — глядя на это, народ понимал, что ограблен. Но оставалось неясным, как и когда.

Оскорбительнее всего было то, что, несмотря на самые разные слухи, возникавшие время от времени и, принюхиваясь дворнягой, бродившие вокруг этого толстого, крутого боками забора, никто в действительности и помыслить не мог, что чужаки богаты. Всем разом вдруг вспомнилось, как десять лет назад три изможденных дорогой, суровых лицом оборванца явились сюда на трех разбитых подводах, укрытых провисшей дырявой холстиной, а к последней арбе перетертой веревкой была подвязана близорукая пара коров, натыкавшихся мордами на мосластую задницу встрявшего буйвола, и следом за ними брели, редко блея от холода, полтора десятка овец и облезлый осел с подрезанным ухом, а на средней подводе испуганным воробьем сидела сухонькая старушка, и на руках у нее почему-то лежало ружье, а у мужа ее взгляд был такой, будто он год напролет хоронил близких родственников и теперь вот очень устал и хочет поспать, а на первой подводе, скрестив ноги, сидела девица и ровно горела глазами, без стеснения глядя по сторонам, а на вид было ей лет двенадцать-тринадцать, но что-то в этих тринадцати было не так: то ли времени в них вместилось побольше, то ли порока, — не ясно, а два ее брата были совсем не похожи на мать, потому что, казалось, ее и не видят, видят только отца да коней, а кони под ними, и правду сказать, были такие, что впору от зависти лопнуть, хорошие кони, скакуны, а не кони, и выходило, что чужакам, хоть они и бедны, все же есть, что на что обменять. К примеру, отдать коней за земельный надел.

И сначала они отдают двух коней и ружье, что лежало на тощих коленках старушки. Да еще серебро. Но сколько — знает один лишь довольный сосед, Даурбек. А потом всю весну и все лето в шесть рук они строят дом (а девчонка им помогает), выносят к дороге забор и молчат, все молчат, стиснув зубы, даже когда с каменистого склона смывает дождем урожай. Но зимой над их крышей вьется сажистый дым, хотя мясом там и не пахнет. А когда они выживают и после подкравшейся засухи, надел их даже растет, потому что к прежней земле они прикупают новый участок. Одеты в лохмотья, но платят опять серебром. А потом наступает погожий сезон, они жнут да молотят зерно, молчаливо считая мешки и треножа в снопы терпеливое сено. Все, казалось бы, так, как у всех. Только эти, пожалуй, почаще уходят. А потом возвращаются с новою тайной в свой загадочный дом. Дом умеет молчать не хуже самих чужаков. Он что-то скрывает, ясно любому. Однако никто и подумать не мог, что тайн в нем так много…

На Даурбека больно сегодня смотреть. Прежде считался он первым здесь богачом, а теперь вот стоит дурак-дураком, потому что вместо калыма достались ему лишь холодные стены. Да, именно он получил этот дом — вместо того, что мог получить, догадайся о правде. Вместо того, что всходило добром в этих долгих глубоких подвалах. Нынче все из них вынуто, нынче все на подводах и едет обозом за ворот горы. И обоз-то длиннющий. Все еще вон виднеется хвост. Только лучше б глаза Даурбека его не видали.

Он идет по подвалу с зажженной свечой, тут и там утыкаясь в объятья чуть слышного эха. Пустота здесь повсюду. Дом был на ней возведен, а потом заполнял ее год за годом несметными в счете припасами. Только подумать: вчера еще Даурбек подарил под них две арбы, полагая, что сделка не так уж плоха: разве цена — две подводы — за то, чтоб избавиться с ходу от тех, кто тебе ненавистен?! А сейчас ему стыдно поднять на кого-то глаза.

Семнадцать новехоньких ружей! Семьдесят пять мер овса!.. Кладовая пахнет овсом до сих пор, а по всему подземелью плавают запахи масла, копченостей, сыра, муки и в придачу к ним — теплый запах чесаной шерсти. От них голова идет кругом. Все они, эти запахи, не пускались в хадзар десять лет. Вход сюда был сработан на славу: двойные плотные ставни, сразу за ними — крутая ступеньками лестница и просмоленный войлок, с обеих сторон прибитый к стене. Даурбек идет по дому и отворяет одну за другой его двери. Здесь они прятали утварь. Здесь вот плодили детей. На этих вот нарах дочь его потеряла невинность. А вот где и когда была ею утеряна честь?.. Это же надо, ничего не сказать родному отцу!.. Цоцко — тот воистину знал, кого брать себе в жены. Она нас всех предала. Почему??

На этот вопрос не ответить.

Ни одна из дверей не скрипит, словно дом — это хитрый капкан, дожидавшийся жертвы. Что здесь делать теперь, его новый хозяин не знает. Ему трудно дышать. Он выходит в хадзар, видит пыльный очаг с трупным прахом под кашицей гари, и только теперь замечает висящую цепь над золой. Это, конечно, насмешка. Цепь они не забрали. Дескать, мы хоть ушли, но дом-то не твой…

Однако и это не все: на дальней стене что-то есть. Он подходит поближе. Подносит свечу. С нее капает воск, пока он глядит на рисунок. Со свечи мерно капает воск, а из глаз его тихо капают слезы. Есть в жизни моменты, когда лучше ослепнуть. «И она это видела, — думает он. — Что же это за зверь в ней проснулся, если может оставить такое отцу?.. Наверно, смеялась здесь вместе со всеми. Боже. Куда подевался тот податливый, теплый комок?..» Отчего-то ему вспоминается, как у дочери в детстве играли уютные ямки на пухлых щеках — два круглых обернутых внутрь глазка. Она была чистой, душистой. Да и потом, когда подросла… Разве нет? Разве она не была лучистым, как радость, ребенком? Не полоскала свой смех в дрожащей от счастья отцовой душе?.. Что ж случилось? Чем ее отравили? Не понять. Никак не понять.

Спустя несколько порванных в клочья мгновений, он сгибается, шарит по полу взглядом, поднимает какую-то ветошку (сальная, в пятнах топленого жира. Перед тем, как убраться, видать, протирали клинки), окунает в очаг, чернит ее густо и пытается гневно замазать золой намалеванный факельной гарью рисунок. Со стены на него изумленно глядит большеглазый осел. В конце концов, затереть его в грязь Даурбеку почти удается. Хотя бы это…

Даурбека снедает уныние.

XV

Туган был парень не промах: высокий, ладный, смуглый и мускулистый спиной. Одна беда — стеснялся руки. С левой все было в норме, а вот правая — та ни на что не похожа. Отчего у него безымянный палец длиннее всех остальных, никто не мог объяснить без насмешки. Отец шутил: «А ты возьми, отрежь указательный и рядом с мизинцем пришей. Тогда будет рука как рука…» Туган делал вид, что его это совсем и не задевает, но отец знал, что он врет. Заметив, что его старший сын пытается на людях управляться все больше левой рукой, а правую полусжимает в кольцо и прячет за спину, он взбеленился: «Если самого себя стесняешься, то чего от тебя дальше ждать, когда подрастешь и жизнь тебе, как любому другому болвану, велит встать перед ней на колени? Даже свинья себя не стесняется, хоть постель у нее — вонючая лужа… Да что там свинья! Сомневаюсь, чтоб Тот, Кто там, наверху, стыдился хоть сколько себя и своих безобразий».

В тот день Туган понял, что нет страшнее стыда, чем когда твоим же стыдом тебя устыдили другие. Приходилось терпеть, взрослеть, приспосабливаться — не столько угождая отцу, сколько проверяя собственную догадку о том, что не бывает стыдно лишь тому, кто сумеет заставить свой стыд обернуться в забаву или даже в достоинство. Постепенно Туган стал извлекать из своего несходства маленькие, но полезные преимущества. Вскоре выяснилось, что никто из сверстников не может похвастаться таким кулачищем. Кулак у Тугана был и вправду бугрист. Под такой лучше не попадаться. К тому же драки Туган любил. После них жилось как будто задорней. Все дело в том, объяснял он свою силу дружкам, что мизинца как бы и нет. Вместо него — два средних пальца величиною с газырь да еще безымянный, размером с целую ветку. Куда вам против таких великанов?..