мглав бежит по обочине. Он бежит на кривых голенастых ногах, заливаясь счастливым смехом, и оставляет позади себя сначала буйвола, потом второго, потом одного за другим высоченных коней: отцова, дедова, Цоцко, — но долго не может догнать оторвавшуюся от обоза Роксану. Запыхавшись, он все же хватает за хвост ее жеребца и громко хохочет. Осадив коня, тетя дает ему руку, подсаживает на круп перед собой и прижимает к груди. Она тоже смеется, но как-то не так. От ее гладкой щеки над его затылком исходит сильный жар. Руки на поводе мелко дрожат. Казгери оборачивается и внимательно смотрит Роксане в лицо.
— Тс-с, — произносит она. — Мы никому ничего не расскажем.
— У тебя что-то болит? — любопытствует он.
— Вовсе нет. Я притворяюсь.
— Перед кем?
— Перед дядей Цоцко. Такая у нас с ним забава.
— Игра значит?
— Можно сказать, что игра.
— И кто побеждает?
— Пока неизвестно. Но выиграет тот, кто не сдастся сейчас… Казгери озадачен. Он дергает плечом и ерзает, хочет что-то спросить, но Роксана его отвлекает. Она принимается колоть ему ногтями бока и тыкать пальцами в ребра. Его врожденная смешливость отвечает ей тут же заливчатым хохотом. Нет, что ни говори, а дорога — веселое дело, живое…
XVIII
Но потом наступает привал. Он длится недолго. Везде и всегда дорога берет свое. Она стелется перед ними два месяца, до декабря. Зимовать им приходится где-то в Кобани. Хороший лес, хорошая река, и даже мало снега.
А в марте Цоцко становится отцом. Конечно, мальчик, кто ж еще! До следующего — меньше года. Оба младенца крепки и здоровы. У обоих на левой коленке одно и то же пятно. Дед их доволен: не остались без метки, стало быть, не пропадут, наша кровь…
В отличие от Даурбековой дочки, жена Тугана все так же бесплодна, но, похоже, и сама уж привыкла к тому, что ей не рожать. Она только ждет, когда они где-то осядут и, как прежде, примутся жить-поживать. Однако старик никак не пристроится замыслом ни к какому селу: ему скучно. Все аулы как на подбор: неприветливы, хмуры и жалки. Так, разве что чем поживиться, а вот чтобы пустить опять корни — нет, не то. Но его терпение тоже не вечно. Да и месить весеннюю грязь удовольствия мало. К тому же — младенцы… Цоцко, конечно, не ропщет, но иногда дольше обычного застывает глазами на отцовом лице. Уж что он там думает, Сырдон[14] — и тот бы не разобрал.
Дорога стелется дальше и дальше, оставляя на лицах мужей паутинки морщин. Они все едут и едут, а куда — никому невдомек. Как и раньше, причина — в отце. Он все чаще забывается мыслями, начинает трудно дышать. Чувство такое, будто у него клокочет пеной теснина в груди. Будто что-то стискивает сердце ему невнятной заботой. Будто без этой постылой дороги ему несвободно до духоты. Однако и она, дорога, не слишком уже помогает: он становится раздражительней, злее. Жизнь уже показала ему куцый хвост, и он торопится с ней рассчитаться. Сделать это непросто: теперь жизнь должна ему ясный ум, утраченное здоровье, истаявшие силы и ускользнувшую молодость. Как их забрать — вот вопрос!
Иногда в нем обрывом просыпается его жена. Он падает к ней сквозь узкую щель угасающей памяти, упрекает, ругается, плачет, угрожает кнутом, но вдруг обнаруживает, что ее рядом нет, и смущенно, по-старчески, шамкает ртом в пустоту. Наверно, он думает, что торгуется с пустотою словами.
На вид отец все так же громаден и грозен, но вот внутри одряхлел. Однако назвать его слабоумным никто не рискнет — не то что вслух, про себя даже. Порой в нем бурлит, как прежде, потоком кипучая мысль. Случается, отец набредает в своих уводящих скитаниях на себя самого и произносит такое, что у всех дух захватывает: «Помню, однажды мальчишкой к заводи вышел, а в ней звезд насыпано — уйма. Стал пить — они прочь покатились. Тогда я в первый раз понял, что небо — сплошной обман. С того дня и задумал его проучить. Долго думал, почти до мозоли на лбу. Потом дождался беззвездной ночи, выбрался из дому, к заводи побежал и смотрю. А она — никакая. Сырое пятно у ручья, да и все. Только луна бельмом поверху плавает. Взял я тогда и полил ее сверху растопленным жиром. То-то она засверкала! Тысячи звезд мальками зашастали, искрами затолкались — похлеще небесных обманщиков. Я в ладошку собрал себе полную пригоршню, языком их слизнул и домой воротился. Так вот оно с той поры и выходит: коли хочешь звезду ощупать на вкус, сам ее перед тем и зажги. Иначе ни с чем останешься…»
Отец, конечно, любого может еще поучить, но — уже не всегда. А потому Туган говорит:
— Неужто на всей земле уголка не сыскать, где бы можно было четыре стены возвести, пламя меж ними разжечь и погреться? Чего ему надобно?
Цоцко пожимает плечами:
— Этого нам не понять. Одно ясно: скорлупа ему не нужна. И уже про себя договаривает: «Боится не выбраться. Старый стал. Изведет теперь нас капризами».
Время плетется за ними услужливым псом и все к чему-то принюхивается. Только Роксана, как будто его и не замечает: ей уже двадцать четыре, а по виду не скажешь. Словно годы ее вовсе не задевают. Так, — прольются дождем и тут же подсохнут у нее на лице первым ветром. Даже супруга Цоцко выглядит нынче постарше. Оно и понятно: роды никого моложе не делают. А приглядишься к ней повнимательней — кажется, будто опять вызревает. Вот ведь как. Плодится, что кошка… У Тугана челюсти сводит от зависти. Хотя, если правду сказать, он должен быть благодарен за то, что его жена скудна чревом: брюхатой ей бы столько дороги не вынести. Живут они душа в душу. Только свекор иной раз обидно пошутит. Отгадайте, дескать, загадку: пила бревно пилит, визжит, а кругляк напилить не сподобится…
А так — вообще все пригоже и правильно. Снохи дружат между собой. Роксана им не препятствует. Она любит возиться дни напролет с малышами Цоцко. Сам он при этом хмурится, однако молчит. За семейными хлопотами сестра его реже охотится. Зато в меткости может посостязаться теперь не только с ним, но и со старшим, с Туганом. Иногда, правда, с ней происходят и странные вещи: уединившись в лесу, она долго сидит у ручья, расстегнувши ворот на платье и обхватив руками тяжелую голову. Если за ней подсмотреть в такие минуты, может почудиться, что она или спит, или плачет. Но это не так. Она просто слушает чистую воду и безропотно ждет. Быть может, ждет какой-то подсказки от жизни, но, похоже, уходит ни с чем. Зато со здоровьем теперь все в порядке: дорога ее исцеляет надежнее снадобья. Кому только в радость лечиться тогда, когда недуга уж нет и в помине?..
Итак, дочь Даурбека опять готова рожать: опухла с лихвой, даже больше обычного. Цоцко беспокоится. Нужно что-то предпринимать.
Помогает, как водится, случай. Раз, снявшись с очередного двора, они долго, занудливо едут под крапом дождя по извиву Дарьяла. Заночевав на перешейке горы, встречают озябшее утро, обнаружив, что кем-то ограблены. Пока они спали, этот кто-то стащил пару сырных кругов и отсыпал муки из мешка — вон и дырка! Потеря, конечно, невелика, но с непривычки они никак не оправятся от удивления.
— До аула ближайшего восемь с четвертью верст, — говорит отец, оживившись. — Стало быть, все еще здесь он. Вор где-то поблизости. Бьюсь об заклад, за нами следит. Хорошо бы, как тронемся, у поворота приманку забросить.
Сыновья кивают и собираются в путь. Все подводы погружены, ремни затянуты, скотина и овцы пропускаются мудро вперед. Обоз трогает с места, идет сквозь туман. Замыкает его увечная скрипом арба. Как и условились, на повороте борт ее накреняется, и с него падает вниз небольшой холщовый мешок. Обоз потери не замечает. Вот он исчез за соседней горой, слышится лишь стук колес по дороге да блеянье. Спустя минуту-другую кто-то тихо спускается турьей тропой со скалы и бежит к нежданной добыче. Вот так удача: мешок почти вполовину наполнен сухими лепешками. Однако унести их преступник не успевает: его поджидают в засаде два небритых жестоких лица. Вскрик, возня, испуганный плач. Сопротивление бесполезно, все закончено очень быстро. Воришкой оказывается женщина лет тридцати с небольшим. От страха она заикается. Братья дают волю рукам, но, обыскав ее, ничего не находят. Соблюдая строгую очередь, они бьют ее по лицу, заставляя признаться, потом вместе с ней поднимаются к маленькой складке в горе, где спрятаны сыр и мука. Цоцко говорит:
— Теперь мы проверим, что ты хоронишь под юбкой. Туган ухмыляется, грубо мнет ее грудь.
— Погодите, — умоляет их женщина. — Не творите мне зла. Не то себя я при вас и убью.
— А вот и проверим…
В четыре руки они принимаются срывать с незнакомки одежду, но потом останавливаются: женщина закатила глаза и не дышит, уронив голову вбок. Им приходит на ум, что она умерла.
— Ну и дела, — выдыхает Туган. — Пойдем-ка отсюда. Цоцко не нужно второй раз повторять. Затолкав кое-как сыр в мешок, они торопятся вон из пещерки. Бездыханная, незнакомка лежит, распростершись в холодной тени.
— Ну и сука, скажу я тебе, ну и дела, — произносит Цоцко, когда они снова стоят на дороге. — Кто ж мог знать…
Туган долго сморкается, будто поймал в нос жука, и молчит. Да и что тут ответишь! Убить человека всегда нелегко. Особенно если убивать его ты не собирался.
Идут быстро, почти уже минуют поворот, когда сверху доносится крик:
— Эй вы! Верните хоть сыр…
В самом деле — она. Надо же! Так попасться ей на крючок, да еще вдвоем сразу… Вот так бестия! Рассчитала до мелочей: захотят догонять — взбежит на пригорок и тут же укроется в чаще, а с миром уйдут — как себе такое простить?..
— Жаль, винтовку не захватил, — цедит сквозь зубы Туган. А Цоцко только щурится, хоть солнца нет и в помине.
— Послушай, — кричит, — отчего бы тебе с нами дальше не двинуться? Спускайся, поговорим…
Она сгибает в локте руку и, похоже, высовывает наружу язык.
— Нашел дурочку! Оставь мешок и иди себе прочь. Не то потороплю.
В подтверждение слов она достает из-за камня двустволку, вскидывает к щеке приклад и тщательно целится. Цоцко дрожит кадыком, Туган только ежится.