— Хорошо, — кричит младший брат. — Покажи свою меткость.
Не успевает он развернуться, как вразлет по ущелью катится выстрел. Мешок пробит насквозь. Из него струйкой сочится мука. Туган чертыхается. Цоцко не отводит глаз от отверстия, хочет было заткнуть его пальцем, но передумывает и опускает наземь мешок.
— Ладно, — говорит он, кивнув головой. — Убедила. Попробуем снова. Пока поостынь, а захочешь опять встретиться — отыщешь нас с другого бока горы.
— На хрена с нею связываться? — недоумевает Туган, когда они идут налегке по шуршащей дороге. — Тебе что, в мешке дырки мало? Хочешь еще и в папахе дыру заиметь?
— Да нет, ничего, — отвечает Цоцко. — Просто подумал, что дикая кошка лучше царапается…
Разъяснять свою мысль он не хочет. И хорошо: что бы он там про себя ни решил, все не так обернулось. Совершенно иначе.
Вышло так, что она заменила отцу их ушедшую мать. Для этого многого ей не потребовалось: забота да нежность. Обманула дорога. Кто ж мог подумать…
Так и вышло: Дзака разрешили прибиться к обозу, а она прибилась к семье. Чудеса да и только. Две недели — а все изменилось. Отец приосанился, помолодел, снова черен бровями и рокочет день напролет, упиваясь и властью и силой. Сыновья же, напротив, унылы и ходят с опухшими веками, как от бессонницы. Немудрено! Цоцко Дзака ненавидит. Туган старается не замечать, а снохи — те давятся злобой, когда она хлопочет по хозяйству на правах новой афсин и смеет указывать, что им делать и как. Жена Тугана еще больше ссутулилась и отощала. Она прячет свой взгляд и непрерывно что-то бормочет. Никому, правда, до ее бормотанья нет дела. По ночам же ее почти и не слышно. Только и это мало кого занимает. На подобные мелочи попросту времени нет: «Мужчина желает того, Мужчина требует этого, мне нужно Мужчине подать, как бы Мужчина не рассердился…» — вот что слышат они день за днем много раз, изнывая от злобы. Ну и женщина! Сатана — и тот остерегся б с такою шутить. Отца она прямо приворожила, в том нет ни малейших сомнений. «Женщина!» — гремит его грозный призыв, и угрюмые снохи распознают в нем свирепую силу самца. Что до сынов — те лишь тушуются и вбирают головы в плечи. Вот ведь как!..
Забыв о возрасте, старик ведет себя непристойно, но сам того не замечает. «Женщина!» — зовет он Дзака, и в его голосе слышится им громкая, сытая гордость. Она звучит как пощечина, полученная каждым из них от новой свекрови и мачехи. С этим мириться нельзя. Но как же им не смириться?..
«Женщина!» — кричит отец, и жену Даурбека мутит, потому что ей снова нужно разрешиться от бремени, а рожать ей не хочется: разве трех сыновей не достаточно?.. Однако причина, конечно, в другом: ей очень страшно. Она боится Цоцко. Чутье ей подсказывает: будет беда. С Дзака ему в одиночку не справиться, только он все равно не утерпит… Туган ему здесь не помощник: кишка тонка. Да и Цоцко с ним ничем не поделится, даже если придумает, как ее приструнить.
А он думает. Думает только об этом. Неужто нет на свете хитрости хитрее хитрой женщины? Не может быть такого. Если хочешь быть богом, надо помнить о том, что других богов нет. Стоило вспомнить про это отцу — и он снова стал исполином. Дзака ему в том помогла. Про нее им известно лишь то, что она сама рассказала. Что там правда, что — ложь, им пока не узнать. Говорит, что ушла от погони. Дескать, мужа убили абреки. Напали в дороге, когда он, она и сынок возвращались домой из дзуара, святилища, где дары подносили за то, что в семье их давно уже лад и достаток. Выходит, сами беду и накликали. Абреков[15] напало с десяток. Муж, однако, был не из робких: разговаривал дерзко, — так, будто не о трех жизнях разом заботился, а о том лишь, чтоб честь свою не уронить. Постепенно те распалялись и ссорились. Не успел он кинжал свой достать, как вожак его пристрелил, вогнав пулю в лоб, как в полено. Сыну было двенадцать. Вроде не мальчик уже, но и явно не муж. Он крикнул, метнулся, выхватил из материнских волос костяную заколку и бросился на вожака. Целил в шею, но тот увернулся. А потом привязал его вожжей к подводе, распряг их коня, пустил тут же на склон, попастись, а мальчишке в рот сунул удила, приказав одному из абреков покрепче держать за узду. Потом все и вовсе пошло кувырком: отцепив от брички одно колесо, они покатили его к каменистой скале, прислонили к ней и приладили женщину сверху. Но попользовались ею не все: у двух или трех не хватило на это задору — после того, как вволю наслушались, как вопит ее сын. Отвернуться или хотя бы опустить ниже голову его не пускала узда. От отвращения Дзака почти ничего и не чувствовала, кроме тупой боли там, где прежде, прижатая ужасом к сердцу, трепыхалась птицей душа. Она все глядела на сына и не могла отвести своих глаз. Потом вожак притомился им мстить и приказал остальным собираться. Она все так же смотрела сыну в глаза и понимала о нем, что ему теперь лучше не жить, только вместе с тем думала, как его ей спасти, а потому постаралась уговорить его взглядом смилостивится над нею и не покидать. Муж валялся в подводе ненужным мешком, раскинув в стороны руки, лицо его оставалось повернутым прочь. Дзака говорит, что не сразу припомнила, кто там такой, когда отвернулась сама, чтобы не видеть, как абрек, державший узду и подаривший черед свой другому, приткнул дуло винтовки к виску ее сына и взвел тихий курок. Раздался выстрел, и ей сделалось легче, потому что теперь она могла никого не стыдиться и умереть. Однако вожак решил по-другому. Он приказал ее развязать и даже не трогать кобылу с повозкой. Они сами вырыли яму и скатили в нее мертвецов. Потом присыпали грунтом и предложили Дзака отправляться за ними туда, где всем на все наплевать. Она отказалась. Абреков она презирала: за излишней грубостью и бравадой скрывалось трусоватое смущение. Когда они уехали, она пригладила могилку, обняла ее и заснула, не заметив, как подступила ночь. В темноте ей вдруг сделалось страшно, как будто за нею, незрячей во мгле, следит сотней глаз заставший ее врасплох и почерневший стремительно мир, так что от страха она не могла пальцем пошевелить, не говоря уже о том, чтобы броситься в пропасть и покончить с собой. Потом ночь прошла, и она поняла, что зевает. Ей сделалось жутко при мысли о том, что она может спокойно зевать, когда в двух шагах от нее под землею томятся тела ее мужа и сына. Она растерялась. Рядом стояла кобыла с повозкой, которой абреки, прежде чем ускакать, вернули на ось колесо. В пыли под копытами валялась ее костяная заколка. Поправив волосы, Дзака вдела ее в косу, повязала платком, напилась воды из издохшего в прель бурдюка и уселась в подводу. Что-то твердое уткнулось ей снизу в бедро. Откинув солому, она разглядела кривой пистолет с длинным дулом, который ей откуда-то был точно знаком. Когда она наконец поняла, что это тот самый, что торчал из-за пояса застрелившего сына абрека, в груди у нее что-то всхлипнуло и порвалось. Отрыдавшись, Дзака взнуздала кобылу, укрыла повозку в лесу, а сама, отметив крестом перевязанных веток взгорок свежей земли, помчалась по следу убийц.
«Человек никогда не знает, ради чего живет, но еще меньше понимает, во имя чего он не умирает», — сказала она им в тот вечер, когда спустилась к обозу и попросила поесть. О том, что какой-нибудь час назад она познакомилась с Цоцко и Туганом, Дзака не обмолвилась словом. Так она дала им понять, что готова принять их в сообщники. Наряду с ее меткостью, подобная хитрость заставляла поверить их в то, что в здравом уме за правду принять можно было только с натяжкой. Но рассказ их потряс. Особенно пронял старика. Впервые в жизни они увидели, как тот прослезился. Не скрывая подробностей, она поведала им, как два с лишним года была занята одной только местью, подстерегая абреков что в дождь, что в снег в семи разных ущельях (включая два в Грузии и одно в Кабарде), пока не расправилась с каждым из тех, кто над ней надругался. Она сыпала их имена, загибала пальцы в счете, а на лице ее играла задумчивая улыбка, пока она вспоминала, как отстреливала их одного за другим, добывая тем самым оружие и порох для следующего. «Двоих я оставила, — сказала она. — Вожака и того, кто убил мне сынка. Я вдруг поняла, что лучше пули изведут их кошмары и страх. А убью их тогда, когда смогу сжалиться. Видит Бог, случится это не скоро…» По глазам отца они поняли, что он наконец повстречал свою тень — тень не плоти его, а души, — и была она в женском обличье. Рассказ его не только растрогал, но и странным образом возбудил. Поначалу он просто не захотел ее отпускать, — так ему было с ней интересно. Потом он увлекся, рискнул, дал себе волю и неожиданно встретил согласие… В нем так взыграло его естество, что он позабыл о годах и приличии. Впрочем, о приличиях он и прежде не слишком заботился. Но то, что происходило сейчас на глазах у целого рода, было вызовом. Отныне старик пренебрег куда большим, чем почтенье семьи или сыновья крепкая преданность: он дал им повод понять, что бог, которому, как похотливому жеребцу, попадает вожжа вдруг под хвост, уже и не бог вовсе, а старый развратник. С того дня, как Дзака приворотила его своею бедой, своим мстительным нравом, а вскоре — и женской покорностью, отец растерял все былое величие. Отныне у него, этого ожившего доблестью и громогласного исполина, появилась тень за спиной, и была эта тень в женском платье и с длинной косой…
Цоцко эти волосы сводили с ума. Стоило Дзака отправиться к ручью и распустить их по плечам густой лавой неги, как он начинал испытывать душное, упругое, головокружительное ощущение, похожее на дурманящее ноздри сладострастие исходящей трепетом ненависти. Насытить ее могло не мгновенное обладание, а власть. Полная, медлительная власть над существом, совратившим его отца и унизившим его самого долгим бессильем. Подарить эту власть могло только знание. Он добывал его по крупицам пять месяцев, а когда наконец добыл, вышел из своего укрытия и сел на корточки у нее за спиной. Следить, предвкушая победу, за моющей голову мачехой было куда занятнее, чем когда-то давно безнадежно следить за купающейся в корыте сестрой.