Венок на могилу ветра — страница 84 из 100

Но и тут Казгери ждала неудача. Сколько он ни следил, ни провел там бессонных ночей, сколько он ни старался услышать подсказ, разговорить его стены и землю, — все тщетно. К тому же очень уж ныла душа, подтверждая его опасенья: Цоцко просто солгал. Уверенность в этом росла в Казгери с каждым днем. Но мешал ему страх перед дядей, потому что, коли то был Цоцко, значит, выхода не было: признав, что ему все известно про клад, тот словно тем самым предупреждал: дескать, я начеку. А когда Цоцко начеку — он способен на все. Достаточно вспомнить Роксану…

Казгери приходилось в себе сомневаться, вытравляя сомнением страх. А когда ты напуган, верить в то, что ты лишь мудрее пугающей правды, вроде как легче уже.

Так что он занялся потихоньку Аланом. Но и там было чисто. Совсем ничего. Ни единой зацепки. Только риск быть пристреленным, словно вор, по ошибке проникший туда, где и украсть-то нечего.

Оставался Хамыц. Почти безнадежно: тот был честен и прям, как его же ружье. Недаром меж них родилась поговорка: если Хамыц угодил в кабана, значит тот был иль пьян, или очень уж жалостлив, или умер от смеха, пока тот в него попадал. Хамыц был почти что не в счет. Казгери все больше грустнел. Стало ясно: теперь не отвертишься, это — Цоцко.

Однако дни шли, а Цоцко и виду не подавал, что помнит тогдашний их разговор. Это могло означать лишь одно: он выжидал. Но чего? Того, что племянник его вконец собьется со следа, или, может, того, что он его наконец-то возьмет?

Как-то раз Казгери осенило. Он отправился к деду, ведь тот, как его ни кори за глаза, как ни смейся, а умел объяснять поумнее других. Частенько ему хватало лишь пары рубленых слов, чтобы вдруг все простое представало немыслимо сложным, а всякая сложность на поверку выправилась проще любой простоты.

Казгери обождал, пока старик отобедает и привычно наполнит утробу четырьмя ковшами воды, потом — пока тот погрузится в дрему, под самую крышу заполнявшую дом раскатами грозного храпа, услыхал, как храп постепенно сменился причудливым свистом, предвещая отборную брань, набрал полный рог двойной араки, взял в руку осьмушку чурека и смело вошел. Дед сидел на широких, в повозку, дубовых нарах, ковыряясь в носу и уставившись взглядом в несоразмерно дородные ноги, будто приставленные к нему двумя стволами переживших свои когда-то могучие кроны деревьев. Он был похож на великана, замышляющего снова вырасти до размеров своих раздутых конечностей, но позабывшего вдруг, как это делалось.

Безмолвно приняв от внука рог, старик опорожнил его в три глотка, подождал ответ от желудка, отрыгнул облегченно и, только теперь приподняв усилием воли свой взгляд, удивился глазами:

— Ты? Где женщина?..

— Чешет шерсть во дворе, — сказал Казгери и тут же, пока тот не взялся ругаться, приступил немедленно к делу. — Я вот подумал намедни: отчего это люди врут, когда даже обмануть не стараются? То есть знают, что вруг, и знают, что им не поверят, а все равно почему-то упорствуют? В чем тут выгода?

Старик, казалось, не слышал. Он был занят тем, что вслепую шарил рукой за спиной, словно пытался приподнять себя за штаны. Потом достал оттуда клюку, примерился и запустил ею дротом во внука:

— Прочь, бездельник! Твоей головой лишь орехи колоть… Позови-ка мне женщину.

Казгери разогнулся, поглядел на оставленный палкой синяк на стене, поднял клюку, повертел недолго в ладонях, прикинул в уме возможный ущерб для себя, не сумей он вовремя увернуться, потом прилежно поставил ее в уголок, поклонился покорно и тихо сказал:

— Спасибо тебе. Я все понял.

Дед пошамкал губами, ковырнул взглядом внуку лицо, заподозрил подвох, плотнее укрылся морщинами, хмыкнул презрительно и вопросил:

— Уж не задумал ли ты меня смирением пронять? Тогда твоя голова и для гнилого ореха — глум.

— Оно конечно, — сказал Казгери, — обзываться попроще будет, чем взять да растолковать. Особенно если и сам не уверен в ответе…

— Подай-ка мне палку, и я тебе вмиг растолкую, негодник! Заодно поучу, как дерзить…

— Не надо, дада. Я лучше пойду. Видать, мне сегодня умом не разжиться.

Старик презрительно крякнул, посмотрел искоса, сплотил начерно брови, пожевал ртом слова, махнул рукой и сказал:

— Не знаю, что там скребет твою сучью душонку, только вижу, ей хвост защемило. Выходит, явился ты неспроста. Но ответ мой тебе все равно не помощник.

— Почему? — спросил Казгери. — Может, мне он важнее сейчас, чем уши мои и глаза: сколько ими ни слушаю, ни смотрю — крутом глушь да туман. А мне тропка надобна…

— Коли очень надобна, сдается мне, ты уже на нее и набрел. Просто кишка тонка сдвинуться с места. А ответ мой тебе известен и так: люди, если не дураки, врут всегда. Особенно — когда говорят чистую правду.

— Это как?

— А вот так. Правда — лучшая из приманок в устах у лжеца, потому что соврать ею может он легче, чем самым искусным враньем: все равно не поверят, зато сторожить будут истину там, где ее не водилось.

— Значит, ему сподручней правду сказать, чем выдумывать ложь?

Старик кивнул: — И навыворот.

— ???

— Честному легче соврать, чтоб поверили, если вздумает вдруг всех провести.

— Но тогда он тоже вроде как лгун?

— Конечно. Все лгуны, просто до поры до времени кое-кто не догадывается. Но потом распознает в себе потребность соврать, тогда и поймет, что прежде сам был одним лишь притворством.

— А ты часто врал?

— Нет. Чаще мне доставало сказать чистую правду. К примеру, про то, что место это отравлено. Но разве кто из вас в это поверил?

— А с чего ты решил, что оно так уж отравлено? Место как место. И даже получше других. Разговоры про реку — мура.

— При чем здесь река!.. Не она нас погубит. Тут другое. (Погляди на этих сестер.

— Что с ними не так?

— А то, что так не бывает. Раз уж с нами такое случалось. Вспомни того наглеца…

Казгери вспомнил Роксану, потупился и промолчал. Дед был прав: столько разом зеркал не бывает. Но дед ошибался: любое зеркало, если мешает, можно разбить без труда (в первый раз они так и сделали, хотя, признаться, не знали еще, что у Аслана есть в припасе двойник). Только зачем разбивать, когда может оно пригодиться?.. У Казгери имелся на это свой надежный расчет: в зеркалах есть всегда свой обман, а обман может стоить немало…

— Скажи-ка, дада, а кто тут у них самый честный? Тот ответил совсем не задумавшись:

— Хамыц. Обмануть у него пока что и повода не было: слишком Бога боится, а жена все никак не снесет. Он-то думает, это все от греха, что когда-то он взял себе на душу. Не научится, как замолить. Неспроста Ацырухс с ним так дружит. Он ей будто любимая кукла, можно играть, обижать и ронять, — все стерпит.

— Стало быть, если Хамыц захочет соврать — никто не поймет?..

— Он-то вряд ли захочет. Разве что…

— Что — разве что?

— В жизни всяко бывает. Только этот соврет — как оступится. И не больше чем раз: совесть после замучит. У него она есть. Он не ты…

«И, конечно, не ты», — подумал украдкой взволнованный внук. Ноги звали его за собою по следу. Он почувствовал голод в груди. Разговор продолжать ему было, пожалуй, не нужно.

— Я пойду, — сказал он.

— Позови-ка мне женщину, — приказал ему дед, а потом вдруг добавил: — Знаешь, а ведь бабка тебя никогда не любила. У нее имелось чутье. Брат твой был ей куда как милей. А в тебе ей звереныш чудился. Дескать, скалится да ногами сучит, что твой волчонок. Ты и был, как звереныш, только чуть тупее клыком. А теперь ты уже не звереныш. Но еще и не зверь. Зверем станешь, когда одолеешь Цоцко. Но его ты едва ль одолеешь…

Казгери покраснел. Неужели старику что-то стало известно?

На дворе света было не по-осеннему много. Он Казгери раздражал. Надо было дождаться ночи и проверить все то, что сказал ему дед.

Когда Дзака вошла к мужу, он показался ей совсем больным и уставшим. На лице у него была прописана боль.

— Помоги мне, — сказал он. Она заперла дверь на крючок, присела с ним рядом, привычным движеньем руки распахнула платье у себя на груди и положила туда его голову. Старик дышал ее кожей и подрагивал веками, встречая ими свои короткие, как пчелиный укус, и разящие мысли. — Когда я умру, урони мне в могилу немного слез, настоящих. Если сможешь. Ты сможешь?

— Смогу. Но ты не скоро умрешь. Ты сильнее их всех.

— Неправда. Они меня изведут'. Ты им тоже поможешь?

— Ты мне не веришь?

— Я верил только старухе, Роксане и Ацырухс. Две из них меня уже предали, а третья… Третьей то и не нужно: Ацырухс никогда не была мне верна. Она сама по себе. Словно солнце.

— А что же твои сыновья?

— Сыновья нужны лишь затем, чтоб доживать за отцов их грехи и плодить из них новые. Дочери — это другое. Они приходят сюда для того, чтоб за эти грехи расплатиться.

— Ты никогда мне об этом не говорил.

— А я никогда о том и не думал. Просто день сегодня такой — умнее меня самого. Никак мне с ним в одиночку не разобраться.

— Я тебе помогу. Говори.

— Я чувствую, как все вокруг трещит по швам, но ничего не могу поделать. Стоит мне умереть, и вы разругаетесь. А я буду смотреть на вас из своего темнющего далека и сердиться. Я знаю, так оно и будет. Потому что эта река идет кругом. У нее нет конца, а зачата она давным-давно и не здесь, не на этой вершине.

— Ты о чем?

— Я видел все это прежде. Там тоже была река. Я ее ненавидел. В нее стекали все наши дни, а взамен она поила нам новые, такие же пустые и гладкие, как те, что ушли. Там ничего не менялось. Все было так, будто жизнь — лишь река, и в ней никогда ничего не случится.

— Ты говоришь об отце?

— Его я ненавидел похлеще реки. Он был очень красив, очень набожен и совершенно безгрешен. Он любил рассуждать о добре, а сам не скопил ничего, кроме спеси, что может вот так, терпеливо и ровно, прожить столько лет, сколько отмерено свыше, и ни разу не запятнать себя нетерпением. Он не скопил даже долгов, по которым можно было б хотя бы не расплатиться и тем самым накликать иную судьбу. Мать его ненавидела тоже. Он превратил ее словно в батрачку своей чистоты, а чистота эта была, как ладонь без единой складки. Когда я впервые солгал, он привязал меня постромкам