— Вот тебе стрекоза… Добавлю сюда же пчелу: слишком много в тебе нынче меду.
— Почем тебе знать? Ты, поди, уж забыл его вкус.
— Я готов и припомнить. Где твой улей?
— Ты и вправду какой-то похабник.
— Не ври. Я совсем не похабник. Я твой пасечник. Коль не веришь, спроси у пчелы.
— Не хочу. Сотри, вдруг возьмет и ужалит. Что ты делаешь?
— Сочиняю орла.
— Не надо. Сочини мне тихонько родник.
— Будь, как скажешь. Он бежит по холмам, огибает предгорье, устремляется ниже в лощину, спотыкается в заводи, кормит в ней свои силы, а потом стекает в траву… Видишь?
— Вижу. Теперь можешь пить из него. Я шучу. Не дури… Ты что-нибудь слышишь?
— Конечно. Я слышу, что он здорово слышит меня. Но ты слышишь больше?
— Да. Иногда я отчетливо слышу, как стучится в меня его сердце.
— Расскажи.
— Не могу. Это совсем не для слов. Что ты делаешь?
— Догадайся сама.
Он роняет с ладоней капли воды на тропинку цветов, помогает ей разглядеть в них брызги призрачной радуги. Получается очень красиво. Потом они вместе собирают росистый букет. Она говорит:
— Вот и утро. Мне надо вставать. Отпусти меня. Хватит.
Хамыц повинуется. Начинается длинный, переполненный чуткостью день, которым дышать — не надышишься, как бывает раз в жизни и только весной. Ее запах повсюду. Ее славных примет — не перечесть. Март торопит апрель, апрель зажигает цветенье. Май приходит грозой. Хамыц ей застигнут на поле. Воротившись домой, он делит ее со своею женой, позволяя ей тесно прижаться к нему своим телом, чтобы всхлипнуть душой у него на плече. Стянув с него мокрую кожу рубахи, она челноком окунает в нее лицо и читает закрытыми веками весь его путь без нее, начиная с утра.
— Ты опять был в лесу. Я слышу запах чего-то такого… Земляника!
— Сходил до первого грома. Правда. Ягоды здесь.
Он достает из бешмета пригоршню слипшихся ягод и подносит их ей к губам. Пока она собирает с ладони сладкую мякоть, он смотрит ей прямо в глаза. За стеной полощется громом гроза. Реку не слышно. Им кажется, что так хорошо, что так громко им будет всегдск Вкуснее всего трогать затем ее губы. Поцелуй их похож на слепого щенка, отыскавшего в теплом своем предрас-светье первый дар хрупкой маленькой жизни, застигшей врасплох его сон без него.
Летом Хамыц преподносит жене своей новое платье. Его привозит из крепости под сделанный загодя тайный заказ вездесущий Туган. Оно темно-синего цвета с серебристым порядком подвесок и окладом из белого атласа на груди. Хамыц, конечно, не скажет, на что он его обменял. Что бы там за него ни отдать — все мало, так рада жена. Но примерить его прямо с ходу она, понятно, не может: слишком она потолстела. Ничего, утешает Хамыц, платье шьется не на двоих. Где ты видела платье, в котором бы сразу два человека уместились в одну красоту? Не бывает так… Сам он думает: прошло целых семь лет, а чувство такое, будто сейчас только все и начнется.
Вот уже пять недель кряду он украдкой от всех ходит в лес мастерить сосновую люльку. Работа дает удовольствия больше, чем отдых. По ночам жена слышит, как из него неподдельной отрадой прочь струится усталость. Он ее заслужил.
У женщины изменилось лицо. Оно округлилось и стало похоже на шар, рожденный луною и солнцем. Отражаясь подсветом углей, на лице горят две звезды, два глубоких сиянием глаза. Она сторожит ими два ровных сна и ликует улыбкой. Каждое утро для них затевается с птиц.
В середине июня Хамыц вдруг встречает в лесу семнадцать косуль, одну за другой. Он не верит глазам: неужто вернулись? В руках у него очень легкая радостью люлька. По бокам его зрячей рукой и терпением вырезаны смешные фигурки зверей. Каждый шаг отдается в люльке странным шуршанием — то кряхтят в ней еловые шишки, нанизанные на рыболовную нить и с обеих сторон переложенные, словно бусы, скорлупками земляного ореха. По всему видать, Хамыц успел позаботиться и о погремушках тоже.
Когда он всходит на мост, у него екает сердце. Дверь в хадзар утробно распахнута, а по двору в беспорядке бродят тени овец. Он спешит, переходит на бег, но, споткнувшись, путается ногами в тревоге. В доме жарко и звонко. Из кувшина в корыто льется тайной вода. Перед ним два лица, одинаковых, словно два эха.
— Началось. Уходи, — велит ему прямо с порога Мария.
Он не знает, что делать. Ему нужно войти и увидеть ее, передать в руку клятву, но он лишь стоит истуканом, понимая, что его сейчас попросту нет. Есть только тот, кто готовится выйти на свет из нее, огласив появление криком. В комнате тихо, и это Хамыца пугает. Положив люльку наземь, он плетется во двор, отворяет калитку, натыкается взглядом на Казгери и кивает ему машинально. Тот взволнован и бледен, но Хамыцу, конечно же, не до него. Солнце ярко блестит на реке переливчатой лавой, и Хамыц, передумав, сворачивает к ближней горе. Он и не помнит, как добрался до той самой расселины, где когда-то, семь лет назад, коротал свои ночи Тотраз. Легши внутрь, Хамыц широко растворяет глаза, но увидеть какую-то мысль ему сейчас не под силу. Так скользит мимо час, потом два. Потом он вдруг слышит, как воздух взрывает винтовочный выстрел, и цепенеет душой. Все. Пора.
Пока идет к дому, он пытается сдерживать шаг. На пороге хадзара — Тотраз, Ацамаз и Алан. Лица их освещают улыбки. Слава Богу, все кончилось. Если есть в мире счастье, то — вот оно…
Оно застилает Хамыцу глаза и не видит парения ястреба над его плоской крышей. Заметить, как там же кружат вороньем беспокойные мысли Цоцко, ему уж совсем недосуг.
У Хамыца рождается мальчик.
X
— Назовем его Георгий, в честь Уастырджи[17], ведшего его к нам сюда по трудам и тревогам столько в точности лет, сколько вместе дает святое число. Так и быть тому!.. Аминь.
Они помолились. Каждый из них окропил ребенка тремя каплями араки и осенил крестным знаменьем. Запахнув на нем холщовые пеленки, Софья поклонилась и быстро исчезла с корзинкой в двери Хамыцева дома.
Выпив из рога, мужчины отведали свежей баранины, пирогов с горячей начинкой из сыра и ковырнули чурек. Хамыц привечал сегодня гостей. Четверо были ему совсем и не в радость, но что тут поделать, когда ты им сосед. По правую руку сидел Ацамаз, по левую — лучший из лучших друзей, беспалый Тотраз. Вслед за ними — не по возрасту, а по значению — восседали Алан, Туган, холодный глазами Цоцко и его два племянника. Все как положено в кувд. И Хамыц здесь хозяин. Женщины все хлопотали в летней пристройке. Муки им отмерено столько, что достанет с лихвой на все трое суток. Радуйтесь, гости, пейте, ешьте и смейтесь!..
Погожий и ласковый, день дышал на них с гор приятной прохладой. Из низины доносился гремучий голос реки. Небо было синим, широким, как бескрайняя свежестью заводь для дымчатых облаков. Тосты шли друг за другом в должном порядке, навевая слезливость на сонных кобыл.
Когда подняли тост за отца, Казгери поперхнулся, закашлялся, лицо побагровело, а выпученные глаза налились слезами, кровью и, кажется, стоном.
— Ты чего это? — спросил недовольно Туган.
— Сам не знаю, — ответил тот, отдышавшись. — Видать, горлом ошибся.
Случилось — забылось. С кем не бывает! Только почему это Ацамаз так внезапно нахмурился и помрачнел, будто опять заподозрил неладное? Вечно с ним так — насупится ни с того ни с сего и уйдет, словно камнем на дно, своим взглядом туда, где темно, как в пещере. Отправляться следом за ним никто не спешит: не портить же праздник!.. Поглядеть на Алана — тот уже захмелел, потерялся улыбкой в расплывчатом солнце. У Тотраза привольно на сердце, как крыльям в высоком полете. Сегодня их дружба с Хамыцем венчается подлинной радостью. Да и застолье, похоже, на славу.
— За таким столом не грех и состариться, — Тотраз подставляет свой рог под кувшин, который склоняет над ним старший мальчишка Цоцко. — Надо проверить мальца. Пока мы сидим да пируем, он уж, поди, перерос свою люльку, ходить научился, усы отрастил и кинжал примеряет.
Шутить Тотраз не мастак, но иногда ему почти удается. Гости довольно смеются. Честь и хвала этому дню!
Прикорнув в волнистой тени хадзара, счастливая мать кормит мальчика грудью. Молоко ее пахнет глиной, солнечным светом и росистой травой. Младенец сосет, не сводя с нее глаз. В них еще плещется лужицей вечность. Скоро она начнет уступать любопытству мгновенья и времени. Но пока оно от них далеко. Им оно и не нужно, потому что мать с младенцем вполне обходятся тем, что умещается в ее объятия и налитую силою грудь.
Все эти дни женщина копит в себе отраду и гордость. Она и не помнит, что было с ней до сих пор. Прошлое превратилось в труху и рассыпалось с первым же ветром. Роды она почти не услышала, так была занята тишиной. Чтоб ее не спугнуть, она ни разу не вскрикнула, не застонала. В сравнении с тем, что ее занимало, боль была так ничтожна, что она ее не заметила. А потом тишина откликнулась жизнью, стала хныкать и превратилась вот в этот комок, дороже которого в целом свете нет ничего и не будет, и это, пожалуй, в нем, в свете, самое лучшее…
Мальчик похож на отца: те же руки, то же упорство, тот же разрез внимательных глаз. Только вот ноги немного кривые, но это — пока. Подрастет — переменится, так говорят в один голос Мария и Софья. Им ли не знать?.. Женщина дремлет. Ей кажется, что от нее спелым облаком счастья исходит покой. Так и есть. Попробуй-ка с этим поспорить.
Ее соседки-подруги лепят начинку для пирогов, ворожат у печи, готовят тягучее желтое тесто. Им помогает Дзака и ее две невестки. Кабы не это, сестрам было бы вовсе легко: хорошо, когда праздник, когда пахнет сыром, мукой, взбитым маслом и топленым жиром. День качает аул на своих прозрачных руках, но, похоже, задумался, стоит ли плыть ему дальше.
Ацырухс на лугу заплетает венок. За ней водится эта привычка: сочинять из цветов их последний уют. Сперва вырастает гирлянда, она замеряет ее своею косой, поправляет на ней лепестки и вплетает в нее нить своего волоска. Теперь в ней поселится солнце. Ацырухс любит круги. Она может их рисовать на земле в единственный росчерк прута. Она помнит круги наизусть: от большого ковша, от котла, от ведра, золотого колечка на пальце Дзака, от слезы, уроненной в песок, от тени листка, от закатного солнца, от зрелой луны. Ацырухс нижет их все в цепочку зрачков на своей непо