Венок на могилу ветра — страница 91 из 100

Когда они воротились, их ждали уже на столе арака, бараньи горячие ребра и парящийся дымом чурек. Наскоро выпив и перекусив, они попрощались, бросив взгляд на полог, отделявший женскую половину хадзара, и ушли, возбужденно и громко смеясь. Спустя минуту Софья отбросила полог и, простоволосая, теплая, гордая, босоногая и очень родная, вышла к Алану.

— Прости, — сказала она. — У меня не было выбора. Понимаешь, это вроде клин клином… Вроде как отстирать барахло в проклятой реке, чтобы вылечить прошлое временем.

Он понял. Она победила.

— Детей я отправила на ночь к сестре. Ну-ка, подвинься…

Он неловко и трудно повернулся на бок, лицом к стене, и услышал растроганно, как она укрывает его от видений, недуга и скорби чередою летучих объятий. Потом он уснул, оторвавшись от боли, выплыл в звезды под ночь и увидел в себе вереницы белых снегов под могучим и ярким солнечным светом. В этот миг он стал облаком. Облако жило…

XII

У Дзака не сложилась судьба. Впрочем, для женщины это не внове. Необычным было лишь то, что она не сложилась ни разу.

Началось все с того, что Дзака родилась в нищете. Расти в ней радости мало, но и это ей дозволялось недолго — лишь до тринадцати лет. Затем, чтобы как-то разбавить унылость голодных и мстительных дней — своих и семи сыновей, — отец обменял ее на калым в три бычка, шесть овец и корову, отдав свою дочь за тщедушного старца и скрягу, схоронившего к тому летнему дню четверых своих жен. Поначалу Дзака ликовала: впервые за ее полудетскую жизнь довелось ей вдоволь и вкусно наесться.

Муж ее был свиреп, но по-своему прав, справедлив. В первый же вечер он ей пояснил: «Я старше тебя на целую жизнь. Но это не значит, что я умру раньше. Это значит лишь то, что я пережил четверых. Как будет с пятой — не знаю…»

Она его очень боялась. Пожалуй, ему это нравилось больше всего. Он походил на седую ворону, чей клюв постоянно искал, в кого бы воткнуть свою злость. Дзака от него доставалось немало: то за пролитый суп, то за перья в метеном дворе, то за беглый, испуганный взгляд, которым она ненароком в него угодила. Прошел год, потом два, потом у нее родился ребенок. К тому времени все, что было ей нужно от жизни, свелось к одному: пережить старика хотя б на часок, чтоб успеть насладиться своею свободой.

Дело было даже не в нем, а в его старшем сыне, про которого снились ей сны. Конечно, она их стыдилась, да вот только поделать с собой ничего не могла. Непонятно было, как их сделать явью…

Собственный сын, так уж вышло, интереса в ней вызывал куда меньше: стать ему матерью оказалось ей проще, чем забыть, от кого он зачат, а потому всякий раз, предлагая ему свою грудь, она сомневалась, кормит радость свою или беду, оттого молоко ее было жидким каким-то, понурым, как размазанный каплей дождя белый воздух тумана, и пахло то ли кислым исподом пеленок, то ли вовсе ничем, как ничто. Ребенок часто и громко рыдал. С его плачем она быстро свыклась, так же точно, как с тишиной внутри своих грез. От того и другого было впору оглохнуть.

Однажды старик увидал, что сидит она, безразличная, странная, очень чужая, и держит в руках пустоту, завернув ее, словно младенца, в слепое объятье, между тем как их отпрыск надрывается рядом в углу и беспомощно сучит ногами в тесноте древней люльки, из которой давно вышли в мужество его пять сводных братьев (включая того, кто отныне занимал все мысли Дзака, уводя их с собою в загон для греха, чтобы там их и бросить, оставить без всякой надежды испытать этот грех наяву). Разумеется, муж пришел в ярость, да такую, что его молодая жена посчитала за счастье отделаться криком да взбучкой.

Однако с тех пор, словно вмиг помудрев — до бесстыдства, — она поняла, что обязана выдумать, как себя от него уберечь, навсегда, потому что иначе старик ее точно прибьет — уж он-то найдет, как, когда и за что. Осторожно, внимательным глазом следя за своим отраженьем в заржавелом зеркальном овале и прикладывая к распухшему синяками лицу бесполезные соляные примочки, она размышляла о том, что склонна, готова и чуть ли не рада пойти на убийство, лишь бы только ему отомстить.

Началось все с того, что она собрала в близлежащем бору лесные поганки и стала травить их в ковше кипятком. Выцедив яд, она сдобрила им краюху чурека, положив его прямо на фынг под руками того, кто был уже обречен. Скрывшись за пологом, Дзака преспокойно пошла к колыбели, взяла оттуда младенца — он показался ей легким, как вздох, почти невесомым, как радость, — и небрежно дала ему грудь. Малыш не издал ни единого звука. Он старался смотреть ей прямо в глаза. По углам ее рта блуждала пороком улыбка. Оставались часы…

Но старик был живуч. Ужин в нем не отметился даже пустячной желудочной болью. Он был крепок и жилист, как бук под дождем.

Дзака опечалилась, сникла, но сдаться уже не смогла. Выдумывать средство избавиться вмиг от того, кто тебе ненавистен, все легче, чем видеть, как он тешит тщеславье подлым, угодливым страхом твоим, не боясь получить взамен ничего, кроме рабской покорности и доказательств благодарного повиновения. По крайней мере, теперь она обрела над ним подобие призрачной власти, позволявшей ей сочинять для него бесславный конец. Ее мысли были куда свободнее глаз, чьей первой задачей было спрятаться, поскорей увильнуть от его беспощадного взгляда…

Наблюдая за тем, как старик чинит лемех для плуга (стоит внезапно сорваться с черенка молотку — тот пронзит ему лоб), правит лошадью в снежную пору (только-только кобыла оступится — и он упадет, заскользит от дороги к обрыву, а там уже — дело удачи и Бога, а Дзака — та совсем ни при чем), косолапо, натужно влезает на крышу хадзара по тщедушной, скрипучей в шагу ветхой лестнице (коль ступенька подломится — уж его тут ничто не спасет), как он полнит внимательным пальцем, прикусив от старания язык, газыри, подсыпая в них порох (достаточно искры — в секунду спалит все лицо), как дремлет, приветив весну, на дворе (так и хочется бросить за шкирку гадюку!), как он треплет руками форель (где-то в ней поджидает его незаметная острая кость. Возьмет и застрянет вдруг в горле), как он спит, запрокинувшись в храп головой, выставляя большой и косматый кадык, словно дразнится, хочет ее испытать (где тот нож, где отвага проткнуть ему глотку?.. Вот бы было что просто!), — наблюдая за ним, Дзака ободрялась надеждой, ведь смерть, сочиненная ею так здорово, ловко в каждом этом мгновении, уже привыкала к нему, подступала все ближе, а значит, могла невзначай и его навестить.

Годы шли, рос ребенок, превращаясь все больше в обузу, потому что теперь приходилось давать ему не грудь уже, а слова, уследить за которыми у Дзака не всегда получалось. Как-то раз он сболтнул в разговоре с отцом то, что даже не очень-то понял. Он сказал: «Ненавижу тебя». В устах пятилетнего сына прозвучавшее слово было знаком того, что он услыхал его неспроста.

Муж приблизился к ней, заглянул ей в глаза и спросил: «Это правда?». А Дзака затряслась, побледнела, съежилась, потом зарыдала, поперхнулась визгливо и рухнула, пала пред ним тяжело на колени, воздевая беспомощно руки к милосердию того, кто его, милосердья, не знал. И тогда он решил проучить ее тем, что заставил ползти за ним следом к двери, потом — по двору, а потом — и по зною злорадной, всевидящей улицы, унижая ее перед всеми, кто стоял у плетней и молчал. А потом он сходил с ней на кладбище (она, понятное дело, не шла, а ползла), показал на могилы и громко сказал: «Полежишь здесь с недельку, послушаешь их разговоры, а затем я решу, как с тобой поступить…»

Через день он скончался. Дзака поняла, что отомщена. Никто никогда не узнал, отчего это вдруг старика среди ночи хватил жесточайший удар: все лицо перекошено, веки странно загнулись, отказавшись прикрыть напоследок глаза, руки заперты в диком страдании, подвернувши ладони когтистым крюком, а в коленях, костлявых колючих коленях, застыл подрезанным бегством прыжок. Жутко даже смотреть, хоть, признаться, забыть невозможно. Хоронили его в соседстве от жен. Дзака плакала в голос и ликовала: уж они ему там зададут!..

Старший сын старика горевал больше всех. Дзака траур был тоже к лицу. Соседи шептались. А она неустанно и жадно предавалась греху. Никаких особых тревог. Разве только сомненье: что будет, когда год пройдет и новый хозяин (днем — пасынок, ночью — любовник ее) обретет вновь законное право сосватать жену?..

Ближе к этому сроку она вдруг почуяла: дело неладно. Он, однако, упорно молчал, делал вид, что ее не предаст. На поминках народу толпилось — не протолкнуться. По взглядам людей Дзака поняла, что отныне пойдет для нее по-другому, потому что они ни за что не простят. Для них она была проклята, порчена и презренна. А вот чем для него?.. Было трудно сказать.

Согревала ее лишь любовь, но до той еще надо было дойти, добрести сквозь удушливый день, бездыханные сумерки и длинный, насмешливый вечер. Ночь пришла — и Дзака все забыла.

Где-то под сердцем зрела в ней новая жизнь… Говорить о ней вслух она все же пока не решилась.

Еще спустя месяц пасынок ей приказал снаряжаться в дорогу. Дескать, сыну ее к дню рождения надо в крепости кое-что присмотреть. Она не поверила. Что-то ей подсказало: обманет. Взгляд его торопил ее страх. Чтобы как-то спастись, она повела с собой за руку сына. Они сели в повозку втроем. Тот, кто был для нее единственной целью и смыслом, всю дорогу молчал и насвистывал нервно нескладный мотив. Она думала, думала, думала, но все как-то мимо, без мыслей. Ребенок сидел рядом с ней и дрожал. Что-то чувствовал тоже? Кто знает. Через неделю ему будет пять…

К полудню дорога нырнула на тенистую просеку. Стало легче дышать. Только свист его сделался громче, призывней, словно очень хотел подстегнуть тишину, разогнать. Когда это ему удалось, с десяток абреков верхом окружили подводу и принялись им угрожать. Он что-то кричал, обзывая их трусами, и хватался рукой за ружье. Абреки смеялись. Он очень сердился. Глаза его были полны противным стыдом. Привязав его к самой повозке, они взялись глумиться, раздевая Дзака донага. О сыне ее позабыли. Сперва он сидел, перепуганный, маленький, страшный, спрятавшись за колесом. А