В такие часы она ощущает себя только дрожью да еще, может быть, пугливой, прозрачной слезой. Хотя б на мгновение ей хочется сделаться птицей, оторваться от пола, улететь куда-нибудь взмахом крыла. Потом она вспоминает, что такое Дзака, и вмиг каменеет губами. Ненависть требует много терпенья. Особенно если вокруг кроме нее-то и нет ничего.
Опять наступает весна. Для Дзака она хуже, чем осень: по весне у нее появляется зуд. Кожа чешется, шелушится, опадает снежинками, будто линяет. Вот бы так поменять свою душу… Что-то странное здесь происходит — то Алан, то старик, а теперь и она. Крыша дома их обрастает чешуйчатой скользью. Ветер хлещет по ней, но не может пронять.
Как-то раз она видит: на заднем дворе Казгери напряженно следит за калиткой Хамыца. Ей известно, что означает сей взгляд. Впрочем, ей до того нету дела. Она идет в дом, чтоб ничего не понять. День еще зачинается. Солнце лениво ползет из-за легких, обманчивых туч в прохладу бездонного неба.
Она слышит, как дверь отворяется, по шагам узнает Казгери, замирает с кастрюлькой в руках, переводит вопросом глаза на сноху свою, тощую бабу Тугана, та в ответ пожимает плечами и с вызовом ей говорит:
— На охоту собрался. Что тут такого?
Дзака соглашается. К ним в хадзар входит с полным ведром вторая сноха. Она охает, обливается потом. Скоро ей снова рожать. Сквозь окно Дзака замечает, как Казгери не спеша бредет по мосту. Вот так штука! Впервые кривоногий хитрец не бежит, а степенно треножит свой шаг, словно вдруг решил поиграть в растяжку со временем. Это так необычно, что у Дзака рассекает морщиною лоб. Она хочет не думать о том, что готовится в воздухе, но в глазах у нее раз за разом нежным розовым облаком возникает младенец. Тот самый, которого ждали семь лет кряду. Что-то в ней обрывается страхом, заставляет выронить нож, она думает: «Только не это. Боже, Ты не позволишь ему…» Но, едва эта мысль промелькнула, как она понимает: конечно, позволит. Он позволит им все, как всегда позволял до сих пор…
Скинув фартук, она выбегает во двор, отворяет калитку, семенит неуклюже по улице (еще бы! Никогда до того не пыталась спасти никого, — только губила), добегает до дома Хамыца, влетает растрепанно в теплый, пахнущий крошечным детством хадзар, застает там хозяйку с распахнутой грудью (та как раз ею кормит ребенка, в лице изумление. Оно тут же сменяется гневом), подойдя к ней вплотную, Дзака переводит мгновение дух. Все слова утерялись, осталось лишь чувство. Оно наконец говорит:
— Скорее… Торопись! Где Хамыц? Он ушел на охоту?
Женщина думает, потом лишь кивает. Ребенок невинно сосет ее грудь.
— Оставь его мне, а сама беги в лес. Верь мне… Я знаю. Но пронять ее не так просто. Прижимая к сердцу ребенка, она лишь испуганно, глупо водит в стороны головой.
— Пожалуйста, верь мне… Этот подонок что-то замыслил. Будь я проклята больше, чем есть!.. Ну, скорее! Что ты хочешь еще от меня? Он почистил ружье и двинулся следом. Но не так, как всегда. Понимаешь?.. Казгери не бежал. Он крался, а перед тем весь рассвет наблюдал со двора. Боже!.. Как мне тебе доказать?!
И тогда она встала. Вскочила, протянула было ребенка Дзака, но потом передумала, снова крепче прижала младенца к груди. Запахнула неловко рукой свое платье и метнулась молнией прочь. Дзака поспешила за ней.
И вот она видит, как Хамыца жена, скользя по дороге, направляется к той, кто была ей почти что родня. Через пару коротких, как вдох, и долгих, как годы, секунд она покидает дом Софьи, но уже без ребенка, и мчится, роняя следы, по мосту в темный лес.
Солнце, плотное, влажное солнце только что, в этот вот миг, вышло комом из-за горы и, лениво зевая, зависло над миром. Призывая его доброту, Дзака мяла руками платок и была почти счастлива. Что тут сказать?..
Разве только спасибо. Спасибо тебе, что дала себе волю вернуться — к тому, с чего начиналась. С чего начался любой человек… У тебя впереди целый час, а потом ты узнаешь, что опоздала. Но в этот пленительный, радостный час ты снова живешь, дорогая Дзака…
XIII
С той минуты, что внесли в дом ее бездыханное тело, Тотраз неотлучно стоял у ворот. Аул тихо готовился к своим первым похоронам. Чужакам поручили выстрогать доски на гроб. Все они, исключая Тугана, отправились в лес. Ацамаз хлопотал по хозяйству, подбирая котлы, обсуждая с соседями, как ее провожать и где лучше, разумней будет им разметить погост. Туган больше молчал. Алан жал плечами и со всем соглашался. Отвечать приходилось Тотразу, потому что Хамыц ничего не слыхал. Только раз он одернулся, вспомнил, разлепил свои губы и приказал: «Никого из родни не зовите. Не нужно. Для них она давно умерла. Что ж теперь, умирать ей для них и вторично? Запрещаю вам звать кого из родни…»
Заглянув ему прямо в глаза, друг увидел в них зоркость такого страдания, что не смог удержать в нем свой взгляд.
Мелко высыпал дождь. Потом высох, полистал облака ветерком, и на место его пришло солнце. Было трудно смотреть на него.
Женщины все как одна собрались внутри дома. Соборовали смерть, как могли, привели под нее в порядок все комнаты, завесили выцветшей тканью облезлое зеркало, оба окна, окружили носилки печалью, но покуда не стали терзать тишину. Плакать в голос им показалось неловко. Причитанья брюхатой супруги Цоцко быстро сникли, упершись в единодушное неодобренье. Труп лежал посреди их смиренья и, казалось, пытался простить им грехи. Время длилось, копилось, терпело, а потом вдруг упало под ночь.
Потихоньку народ расходился. Бдеть у тела остались лишь сестры, Дзака и Хамыц. Тотраз караулил беду во дворе. Очень ярко светила луна. У нее было много помощниц — мелких, прытких и жалящих звезд. Наконец он услышал шаги, обернулся, разглядел на пороге сутулую тень, подождал ее, не решился тревожить, потоптался на месте, вздохнул тяжело, перестал ждать, хотел было тронуть какое-то слово, но смешался, прокашлялся и наконец услыхал:
— Все. Спасибо. Иди. Увидимся завтра.
— Может быть…
— Завтра. Сейчас мне нужна лишь она. Покорившись, Тотраз пошел к дому. Оказавшись один в полумгле, стал жадно, честно зевать. Он сидел у огня, положив на колени ладони, и думал. Ничего не надумалось. Глаз Тотраз не смыкал. Ему было сонно, но сон он не звал. Ночь тихо скучала. Вспоминать в эту ночь ни о чем не хотелось. Но скажите, как было не вспоминать?..
Утомившись от стольких видений, промелькнувших в его изможденном мозгу, он решил ждать упорно рассвета. Бдеть ему, глядя в низкий очажный огонь, было легче, чем встать и отправиться спать. В дальней комнате с нарами было зябко и пусто. Марии не будет всю ночь. Он сидел, погрузившись в оцепененье, и смотрел, и смотрел, и смотрел на огонь…
Как всегда по весне, это утро началось тоже с птиц.
Облачившись в чистую черкеску, Хамыц холодно оглядел теперь уже в голос, искренне, не очень впопад причитающих женщин, нахмурился и вышел из дому. На пороге задержался, кивнул столпившимся у ворот мужчинам, провел рукою по газырям на груди и двинулся по тропе к пустому ныхасу. Добравшись до него, он обернулся и требовательно посмотрел на оставшихся у его хадзара горцев. Те тихо переговаривались, все еще недоумевая, потом четверо из них, старшие других домов, медленно направились туда же, вверх по тропе. Он жестом предложил им сесть, но они отказались, из уважения к чужому горю продолжали стоять, слегка склонив головы.
Хамыц сказал:
— Хочу просить вас…
Самый старый из них, Ацамаз, произнес:
— Говори. Мы тебя слушаем.
— Она первая, — сказал Хамыц. — До нее никто в нашем ауле не умирал…
Все согласно кивнули, и по их лицам он прочел, что они не догадались. В голове у него скопилась тяжесть, и он с раздражением подумал, что дело же яснее ясного. Он молчал, подыскивая слова, но те, такие жесткие и убедительные прежде, пока он шел, будто рассыпались у него под ногами. Он чувствовал в пальцах подступающую злость.
— Она первая, — повторил он. Возможно, громче, чем следовало. — За восемь лет… И она не старуха.
Четверо мужчин напротив потупили взоры и опустили плетьми руки, выражая соболезнование. Они не понимали. Он стиснул зубы. Тяжесть в голове мешала собрать мысли. Он вяло подумал, что не помнит имен этих людей, хотя один из них был ему ближе брата. Птица клевала на тропе его слова. Он слышал вой женщин из своего хадзара. Утро убегало вниз по реке. До полудня многое предстояло сделать.
— Вот что, — сказал он. — Ничего не надо. Один управлюсь.
Они удивленно вскинули брови, а Ацамаз покачал головой и сказал:
— Народ поможет.
— Я так хочу. Сам сделаю.
Мужчины беспокойно переминались с ноги на ногу. Ветер принес с реки прохладу. Ее было хорошо слышно, как и саму реку.
— Так не положено, — хотел было вмешаться Туган. — По обычаю…
— Не нужно, — перебил он и вздрогнул. Опомнившись, поднес руку к груди, но немного спустя упрямо повторил: — До нее ведь никто в нашем ауле… Так о каком обычае ты говоришь?..
Они помолчали.
— Здесь пять домов, — сказал Туган. — Их сложили за восемь лет… За восемь лет обычай не умирает.
— Он и не умер. Она умерла.
Они пристально посмотрели друг другу в глаза.
Хамыц лениво отметил про себя, что глаза-то у людей, оказывается, больно живые. Непохожи на сами лица. Никудышные глаза.
— Я должен это сделать сам, — сказал он.
Мужчины размышляли. Воздух играл у них за плечами. Небо было ясным, как студеная вода. Хамыц прищурился и внимательно поглядел на синеющий холм за мостом. С той стороны чуть слепило солнце.
Ацамаз негромко спросил:
— Людям собираться к вечеру? В голосе его мешалось сомнение.
— Да, — сказал Хамыц. — К вечеру. Только завтра. Мужчины переглянулись. Один из них, тот, что был роднее брата, сказал:
— У меня есть бык. Он твой. Ты же знаешь… Хамыц поморщился.
— Нет. Он твой и твоим останется. Завтра мясо будет. К закату все будет. Пусть женщины займутся тестом. Пусть они идут по домам.