А порой задумается и, словно конь какой, даже ухом поведет… Уж что там слышит или чует — куда ему понять! Да и то — лишь бы ей в охотку было. Мне-то что… Женщина! И по-пригожей других. Иногда, правда, как из бросового ручья напилась, глаза потускнеют, и лицо белое, изменится, одичает, вроде бы и не сама по себе. Но то — пустая ходила когда… Не теперь.
А родила легко, как посмеялась. Играючи прямо родила! Сами женщины удивлялись… Чего ж, говорю, столько в себе таскала, если дело для тебя пригодней, чем миску масла сбить! Покраснеет, хоть и наедине мы, видно, и вправду стыдно, что ждать заставила лет — целый ворох. Да ведь всякое бывает…
Весна вон в самой поре. Весну она любит. Весной, говорит, жизнь тебя как за двоих соком поит. И запахами закидает, так что каждую каплю помнишь. И то верно. Вот только…
Он осекся, слух его проснулся. Он сразу вспомнил. И почти тут же прозрел. Медведь лениво заносил лапу, оттеснив ягненка к стволу. Вон оно, значит, как, проплыло в мозгу у человека, и он окаменел. Услышал, как задрожали локти и тонко проскулило его собственное горло, пока зверь трепал клок бьющейся шерсти. Человек вспомнил и не мог пошевелиться. Он видел, как это было. Зверь был огромный, как само его прозрение, с ними двоими было не совладать. Так же сидя на корточках, скомканный в темноте, человек больше не проронил ни звука. Он вспомнил и теперь досматривал все до конца, обманутый и безвольный, не в силах приказывать телу. Оно прогнало его и больше не повиновалось. Он смотрел распахнутыми глазами и видел все отчетливо, как днем, словно смерть не вместилась во тьму. Словно страх в нее не вместился. Зверь зажал шерсть меж лап, помял, придушил ее и дал выход молодой растревоженной крови. Хамыц слышал, как она стекала из раны и разливалась по громкой земле. Тогда он закрыл глаза и попытался хотя бы найти свой голос, потому что знал: с ним самим, Хамыцем, покончено тоже. Но голос скрылся, исчез, будто отказавшись от него. Остался один слух да дрожащие на коленях локти.
Он сидел долго. Намного дольше того, как очистился слух и открылись снова глаза. Потом он встал, повесил на плечо винтовку и пошел прочь. Ноги затекли, и идти было трудно.
Домой он поспел к самой мгле. Впотьмах подошел к надо-чажной цепи, пропустил ее между пальцами и подумал, что и сейчас не плачет. С конем он решил не прощаться, и заняться теперь было нечем. Оттягивать не имело смысла. Он наклонился, поднял головню подлинней, прошел в угол комнаты, удобно сел на табурет, поставил на пол вниз прикладом винтовку, осторожно взвел курок и медленно поднес к нему головешку. Очень хотелось пить, и было это странно. Я ошибся, подумал он, нельзя было о ней, как о живой…
О чем еще подумать, он не знал, но все же не спешил. Было даже любопытно сидеть вот так, выпрямившись, без движенья, и искать, о чем бы подумать.
Потом он понял, что пора. Вздохнул, резко надавил на головню, услыхал щелчок и спустя мгновение успокоенно решил, что смерть мало чем отличается от жизни. Открылась дверь, и он увидел друга. Тот держал в руках прут с зажженной паклей и внимательно вглядывался в пространство, потом заметил его, вошел и прикрыл за собой дверь.
— Ты все успел? — спросил Тотраз, и Хамыц понял, что смерть снова его одурачила.
Он выронил винтовку, переждал озноб и глухо выругался. Затем поднял мокрые глаза и хрипло задышал. Друг нахмурился, приблизился к цепи, опустил прут и разжег огонь в очаге. Обернуться он не торопился. От огня повеяло жаром, и Хамыцу стало теплее. Он сказал:
— Я струсил.
Тотраз вобрал в плечи голову, но не повернулся. Хамыц пояснил:
— Я ничего не сделал. Не смог. Я струсил.
Тишина треснула щепкой в очаге и подсыпала света. Они молчали. Потом друг встал и посмотрел на него:
— Ты можешь пойти еще.
Хамыц отрицательно покачал головой:
— Оно сильнее меня. Ты не знаешь… Я видел, как это было. Я сидел там и забыл, а потом увидел и вспомнил…
Друг не спускал с него блестящих глаз. Он что-то прикидывал в уме, затем взглянул на винтовку, потом опять на него и согласно кивнул.
— Ты хорошо решил?
— Без нее у меня нет ничего. К тому же я струсил. Друг раздраженно указал на винтовку:
— Но почему здесь? Здесь твой сын жить будет. Ваш сын… Хамыц раскрыл рот и замотал головой.
Друг кивнул:
— Не скажу. Ни ему, ни кому другому. Хамыц сглотнул слюну и сказал:
— Ты и сейчас друг.
— Скорее, теперь я друг твоего сына. В этом все дело. Хамыц поднялся, подобрал винтовку и спросил:
— Где?
— Не спеши, — Тотраз поморщился. — Вставь патрон и скажи клятву.
— Какую клятву?
— Богам и мне.
— Я не знаю.
— Ты забыл. Клянись, что тебе хватит этого патрона. Хватит, чтобы унести позор на небо и ждать там суда.
Хамыц заново смазал винтовку, открыл затвор, сменил патрон и, прежде чем ответить, удовлетворенно подумал про себя, что этот будет вторым. Вторым, а не первым.
— Клянусь, — сказал он. — Клянусь богам и тебе… Они помолчали.
— Теперь куда?
— Ты не можешь лежать рядом с ней, — сказал друг. — Ты будешь лежать сам по себе, вдали ото всех.
Тот кивнул. Очень хотелось пить. Друг сказал:
— Иди к реке. Я скоро туда приду.
— Голый остров? — спросил Хамыц.
Тотраз вынул из огня прут и вышел первым. Хамыц вышел за ним. Воздух обдал его свежестью и запахом долгого прошлого. Над холмом уже теплело небо.
Он шел к реке, и было много, о чем стоило думать. Трудно лишь было решить, с чего начать. Он склонился к воде и напился пряного холода. Вот и все, с облегчением подумал он. Услышал шаги. Тотраз шел по берегу, неся в руках плетеную корзинку.
— Что в ней? — спросил Хамыц.
Друг не ответил, и тогда Хамыц в ужасе догадался.
— Ты вроде как хочешь его окрестить? Моей кровью?
— Твоей очищенной кровью, — сказал Тотраз. Хамыц взял его за руку.
— Он спит.
— Да. Даст Бог — ничего и не услышит.
Хамыц промолчал и стал думать о том, что такое жестокость. Они ступили в воду. Река катилась по камням и крепко задевала по ногам. Друг взял чуть повыше и крикнул:
— На середине не спеши. Пригибайся.
Хамыц решил молчать и молчал, стиснув зубы, внимательно следил за скользящей над водой корзинкой и давил в себе ярость. Тотраз едва не оступился, и тогда он крикнул:
— Я не знаю такого обычая!
Друг не отозвался и продолжал шагать через пенящийся поток, беря по течению выше и выше. Он шел слишком быстро, и Хамыц подсознательно брал прямее и ниже. Винтовка неловко висела на шее, а вода подбиралась к груди. Он подумал: а ведь был мне роднее брата. И теперь возьмет себе моего же сынка. Потом он одернул себя и сказал: все правильно. У трусов детей не бывает…
Полпути они уже одолели. Между ними под слоем воды лежала дюжина шагов, а до острова оставалось втрое больше. Человек подумал: Голый остров. Груда булыжников. Ни куста, ни земли. Как хоронить будет? И зло усмехнулся: не моя забота. Хамыц не сводил с друга глаз.
Он не сводил с Тотраза глаз и видел, как тот покачнулся, взмахнул руками, охнул и выпустил корзину. Та нырнула в реку, проползла густым куском, выпрыгнула на поверхность и понеслась, торопя самую быструю волну. Мгновение Хамыц стоял, раскорячив немые руки, потом бросился вперед, в бурлящий поток, цепляясь пальцами за воду. Его оглушило, ударило об острое дно, закрутило и тоже понесло, только он промахнулся, и его уже несло за ней, за корзинкой, за крохотной жизнью внутри, на которую река не имела права, на которую никто еще права не имел. И он летел, подхваченный сильной водой, помогая ей своим напруженным телом, и простирал руки с молящими пальцами, и что-то обжигало его холодным железом, и он схватил это прямо за железо и потянулся вместе с ним, поддел, придержал, поймал руками и прижал к щеке, а потом распахнул во весь мир глаза и увидел, что река мельчает, становится уже, сильней, и значит, еще не все, еще только полдела. Тогда он собрал весь свой дух воедино, лег набок, нырнул, у порогов ударил ногами по дну, по волне и снова по дну, врезался в камень, успел перекинуть за камень корзинку, вцепился в него онемелыми пальцами и попытался так бороться с кипучим течением. Он ждал. Время размякло, остыло и разделилось в нем на этот камень и то, что будет после него, когда ослабнут пальцы. Он лежал на животе, корябая коленями по дну, задевая его скользкое брюхо, и думал о том, куда его унесет и где он так и не узнает, что же там, за этим вот камнем. И когда пальцы его оторвала волна, он воспринял это с разочарованным удивлением, — слишком скоро! — но его швырнуло вдруг мимо, в сторону, совсем не туда, куда скатилась волна, и тогда он схватился руками за землю. Рядом стоял мокрый друг и тяжело, очень больно дышал. Потом Тотраз сел, и Хамыц подумал: почему молчит? Что же там? И где это?..
Он приподнялся, голова слишком отяжелела для шеи, и он с трудом управлялся с глазами. Корзинка лежала не так далеко, и он пополз к ней, волоча за собою винтовку, похоже, даже не замечая этого. Он пробежал по корзинке руками, и грудь его затрепетала, потому что внутри жил голос. Хамыц ощупал веревки, понял, что не размотать, и сломал плетеную крышку. Потом он крикнул, отвернулся, и его стошнило. Из корзины высунулся черный щенок, жалобно заскулил и выбрался наружу.
Тут-то и раздался смех. Он толкал в самый желудок, и Хамыц обернулся. Потом взял холодное железо и выстрелил прямо в смех.
Тотраз схватился за плечо, смолк, посмотрел на рану и сказал:
— Ты давал клятву. Следующая пуля не для тебя. Они молча глядели друг другу в глаза.
— До заката еще целый день, — сказал тот, кто всегда был Хамыцу роднее всякого брата. — Мы пойдем туда вместе.
Хамыц положил винтовку на камни, лег на спину, прикрыл веки и услышал, как начинается с птиц новое утро…
— Вставай, — услышал Тотраз. — Пора.
Сон оборвался. После него стало легче дышать.
— Если б ты знала, что мне сейчас снилось, — сказал он жене. — Какой-то ужасный кошмар.