Чем ближе мы подходили к кубрику, тем сильнее слышался шум в сосновом лесу, который окружал дорогу. Шум нарастал с каждым шагом. Но странное дело — шумели по сосны, они, поскрипывая, мягко покачивались на ветру. А вот где-то в глубине, за ними, словно грохотали по рельсам десятки электричек. Они проносились мимо невидимой платформы, замирали и снова возвращались.
«Что это за шум такой?!» — спросил я еще незнакомого мне левофлангового.
«Море штормит, — ответил он и посмотрел на меня, как на младенца. — Отсюда до моря с полкилометра. За соснами не видно, а со второго этажа как на ладони…»
«Море штормит! Как у Бориса на фотокарточке! И не где-нибудь за волноломом, а совсем рядом. Где же я раньше был?»
«Что-то вы идете, как на похороны, — с досадой сказал мичман. — Песню бы, что ли, спели! Есть запевалы?»
«Есть!» — гаркнул я так, что впереди идущие недовольно оглянулись.
«Запевай!» — весело приказал мичман.
«Наверх вы, товарищи, все по местам! — затянул я. — Последний парад наступает. Готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверкая». И пока выводил во всю глотку этот куплет, лихорадочно думал только об одном: подхватят или нет. Я облегченно перевел дух, услышав, как впереди и позади раздалось еще неуверенное, но все же дружное: «Готовые к бою орудья стоят…» Поддержали.
До кубрика нам не хватило куплетов двух. Опять пошли молча. Только левофланговый, который сказал про море, толкнул меня в бок и съехидничал: «Тебе бы в ГАБТе выступать, а ты «Наверх, товарищи»!»
Как только мичман подал команду «Разойдись!», я через три ступеньки взвился на второй этаж, чтобы взглянуть на море. Но классы, обращенные окнами в его сторону, оказались запертыми. «Ничего, — успокоил я себя, — теперь-то ты, родное, никуда не денешься».
После обеда, когда мы дымили в курилке, подошел мичман. Мы сразу притихли, а он, распечатав пачку сигарет «БТ» и положив перед нами — дескать, курите, здесь я вам не командир, а товарищ, — спросил: «Плавать все умеете?»
«Конечно все!» — с надеждой и готовностью выпалил я.
Он покосился в мою сторону и, пропустив мимо ушей такое категорическое восклицание, переспросил: «А ну, поднимите руки, кто не умеет плавать!»
Никто рук не поднял. Чудак этот мичман — разве бывают неплавающие моряки?
«Хорошо, — сказал он. Но в этом «хорошо» все же прозвучал оттенок недоверия. — Хорошо, что все умеете плавать. Значит, будем учиться ходить. Через двадцать минут начнем заниматься строевой подготовкой!»
И тут меня словно за язык дернули.
«Товарищ мичман, — сказал я в сердцах, — мы что, маршировать приехали или морскому делу учиться? Море в двух шагах, а ни разу не искупались».
Мичман смял сигарету, взял пачку, положил в карман и встал. Ну, думаю, сейчас выдаст по первое число. А он нет — посмотрел на меня соболезнующе и ответил, обращаясь ко всем:
«Порядок есть порядок. Были бы вы на пляже — другой вопрос. Даже у меня нет такой власти, чтобы разрешить вам купание. «Добро» надо испрашивать у начальства повыше. Дадут «добро» — пожалуйста. Море любит порядок».
Вот оно что! Значит, и над морем есть начальство. Значит, шуми не шуми, волнуйся не волнуйся, а порядок есть порядок, и точка. Значит, море хоть и огромное, но но все одинаковое. Есть море гражданское — что хочу, то и делаю, как Борисово, например, которое в Хосте. А есть море военное — без приказа, без разрешения ни шагу. И это море, выходит, мое. Такое мне досталось. Прежде чем окунуться, я должен испросить «добро» у мичмана, он — испросить у командира части, а командир… Командир еще подумает, дать «добро» или нет.
С этими невеселыми мыслями я вышагивал в строю. «Разом-кнись!», «Сом-кнись!», «Напра-во!», «Шагом марш!», «Выше, выше ногу!» — командовал мичман. — Видели по телевизору, как на парадах шагают? Вот так, и даже лучше, должны ходить вы».
Так то на параде, на Красной площади, у всей страны, у всего мира на виду! А здесь пыль да песок, и в гд его набилось столько, что каленым железом жжет мозоли. И ноги как чугунные. И никто нас не видит, кроме товарища мичмана. И никогда нам не маршировать по Красной площади. А на кораблях строевых парадов не устраивают. Кому, зачем это нужно, если в двух шагах море. Море! Посадил бы на шлюпку, дал бы весла — и командуй на здоровье. Мы же моряки, товарищ мичман!
Не одна неделя и не две, а много-много дней прошло, пока я понял, что строй — это дисциплина действий. Может, сто, а может быть, тысячу километров прошагает человек на занятиях строевым шагом, пока наконец ощутит и телом и сердцем справедливость этих слов. Есть неуловимая связь между четкостью движений в строю, дружной согласованностью шага матросской колонны и мгновенной реакцией, единым порывом экипажа корабля в минуты напряжения всех сил — в минуты боя, пусть даже учебного.
Есть невидимая, как напряжение в проводах, не бьющая током связь между «Становись!», «Равняйсь!», «Смирно!» и «По местам стоять!», «С якоря сниматься!», «Аппараты товсь!», «Пли!».
Я этого тогда еще не понимал, как первоклассник не понимает смысла слова, складываемого по слогам. Это были азы службы. И мне еще предстояло соединить, осмыслить такие разные, не относящиеся друг к другу прямо, нестыкуемые учебные дисциплины, как строевая подготовка и радиоэлектроника, устройство шлюпки и современные виды корабельной связи.
Пока что я только был одет по-матросски, но еще не стал военным моряком. И прежде чем я произнес клятвенные слова военной присяги, прежде чем мою бескозырку обвила черная лента с золотыми буквами, я должен был научиться элементарному — ходить, бегать, прыгать, ползать, а главное — держать в руках оружие и владеть им.
Конечно, в тот день, когда мы впервые вышли на строевую подготовку, моя голова была занята не этими мыслями. Я настойчиво обдумывал одно и то же: как все-таки выбраться к морю. Через контрольно-пропускной пункт не пройти. Остается единственный путь — через забор. Незаметнее всего это можно осуществить напротив камбузных окон — места самые безлюдные. Да и забор там, кажется, пониже. И как только я его перемахну, меня сразу замаскируют кусты.
«Тимошин, где у вас левая рука! — услышал я голос мичмана. — Я же подал команду «Налево», а вы куда повернулись? Тряпочки, что ли, вам нашить на рукава?»
«Придирайся, придирайся, — со злорадством подумал я, — а на море все-таки схожу. Что я, за тыщу верст киселя хлебать ехал?»
Свой план я осуществил после ужина. Когда нам дали полтора часа на подгонку обмундирования и в кубрике начался кавардак, я проскользнул мимо дневального и через минуту был уже по ту сторону забора.
Если бы засечь время, то полкилометра до моря, с учетом пересеченной местности, я пробежал, наверно, с результатом всесоюзного рекорда. У меня сразу перехватило дух, как только я поднялся на бугор, с которого во всю даль, куда ни взгляни, во всю ширь, куда ни повернись, катилось море. Оно дышало мне навстречу таким ветром, что падай вперед и не упадешь — воротничок затрепетал за спиной, вот-вот вырвется и улетит, парусом надулась роба.
Ура-а-а-а! Передо мной было настоящее море. Мое море! Совсем не то, что на фотокарточках Бориса или за волноломом.
Сизые волны громоздились одна на другую, сталкивались, поднимая каскады брызг, вставали на дыбы у берега и с грохотом разбивались о камни. Вода ходила ходуном, словно там, на глубине, сошлись в яростной битве стада слонов. Сцеплены бивни, закручены хоботы, еще секунда — и из распада воли выглянет лопоухая голова с маленькими покрасневшими глазками. Раздастся трубный клич, и все стихнет.
Но снова вырастает живой пенящийся холм и снова кипит вода, опадая с невидимых гигантских спин.
Я сбросил робу и боязливо окунулся в волну. Ничего, ничего страшного! Только выждать, пока другая подкатит, подпрыгнуть и, как с горки, — через гребень. Качнет, потормошит и отпустит. Вот уже по грудь и можно плыть, как в люльке. Волна хлестнула по щеке, я набрал полный рот воды, поперхнулся и от неожиданности глотнул — горькая! Соленая морская вода, какой я еще не пробовал в жизни. И тут осмелел окончательно: давай, давай, а ну, навались, волны! Теперь я не жмурился, а смотрел им навстречу, и не только смотрел, а плыл: на горку — с горки, с горки — на горку. Только не открывать рта, а дышать носом.
Так я барахтался, не заметив, что берег отодвинулся от меня на порядочное расстояние. Пощупал ногами дно и похолодел — но достать. Назад, назад! Я что есть силы загреб руками и почувствовал, что плыву на месте. Волны, откатываясь от берега, не пускали меня обратно. «Когда тонешь, главное — не растеряться, взять себя в руки…» Кто это сказал? Я еще не тону. Вот почему мичман не пускал… И еще кто-то говорил, что в шторм море катится не только к берегу, но и от берега, может запросто унести. А на берегу — ни души, и, если начну тонуть, бесполезно кричать, все равно в этом грохоте никто не услышит.
Я опять попробовал достать ногами дно, и в тот момент, когда мне показалось, что пальцы коснулись песка, услышал крик. Не может быть! Здесь же нет никого… Мне стало жутковато.
Но крик повторился. «Эй… Эй… Пома… — и через несколько секунд, — …гите, гите!» Я повернулся на голос и в провале волны увидел стриженую голову и размахивающие руки. Метрах в двадцати, не дальше. Опять накатывалась волна, и опять захлебывающийся вскрик.
Я и тогда но мог понять и сейчас но представляю, как в этой сумятице волн доплыл до тонущего. Огненные круги вспыхнули перед глазами, кто-то, словно клещами, обхватил мою шею. Я крикнул, чтобы отпустил, и захлебнулся. Так в погруженном состоянии, сам головой вниз, и волок его почти до самого берега. Думал, легкие взорвутся. А он уже по колено в воде стоял, все не отпускал. Я собрал последние силы и вырвался. И вдруг увидел, что это Сулимов, левофланговый, тот самый, который намекнул мне насчет Большого театра.
Я никогда в жизни не ругался, а тут…
— Эх, ты… — сказал я, не попадая зуб на зуб.
Он ничего не ответил. Все икал, натягивая робу. И по тому, как он озирался, можно было догадаться, каким путем добирался до моря. Перед тем как шмыгнуть в кусты, Сулимов, не поднимая глаз, сказал: «Ты только мичману но говори, что я, это самое… ну… плавать не умею».