Венок раскаяния — страница 11 из 19

яли…» Я успокаивала, это инстинкт — ты не виновата, но она себе этого не про­стила…

Род Оболенских велик, я не нашел тех, кто близко знал ее. Отозвался ее соратник по борьбе Кирилл Павло­вич Хан-Макинский. Он был в отъезде, и мы говорили по телефону.

— Вики Макарову привезли из России в Париж пяти­летним ребенком. Кажется, в 1918 году. Когда мы встре­тились, нам было по двадцать. Случалось встречаться на русских балах, я даже танцевал с ней. Среднего роста, гимназического вида. По достатку скромная, покупала в недорогих магазинах материал и шила сама себе для балов длинные платья. Замуж вышла в 34-м. Работала секретарем директора одной из фирм. Директор тоже был с нами заодно. Наша группа собирала сведения о немцах и передавала в Лондон. Вики была связной. Сна­чала схватили одного нашего полковника, расстреляли. Потом взяли директора Вики, это было весной или летом 1941 года, он умер в лагере. А Оболенскую немцы долго искали, уже знали ее, но она меняла явки. Аресто­вали ее только осенью 43-го. А казнили, видимо, в 44-м, во дворе тюрьмы, отрубили голову. Нет, не гильоти­ной — топором. Так рассказывал один из родственников Николая, мужа… Николай действительно безумно любил ее. В молодости был журналистом, после гибели Вики стал священником. Больше не женился. Недавно умер. Детей у них не было.

Кирилл Павлович сделал паузу.

— Что еще?.. Она была очень горда своим русским происхождением.

Никто не знает, где ее тело. На Русском кладбище Сент-Женевьев де Буа стоит памятник — принцессе Вики Оболенской, урожденной Вере Макаровой, лейтенанту Французских войск.


…Это все были русские люди — княгиня, казак, гене­рал, дочь сенатора, принцесса…

Тогда, очень давно, в гражданскую войну, противо­стояли друг другу две силы, две идеи. Одна из них должна была неизбежно быть повергнута. Побежденным почему-то было отказано потом в праве на любовь к России. Но ведь это была и их Родина, и они тоже любили ее, только они видели будущее ее иным и за это сражались! Не могли же они, дворяне и прочие, со своим старинным патриархальным укладом — балами, богомольем, домашним воспитанием — безоговорочно встать на сторону революции. Не могли и не должны были.

Мы любили свою Россию, а они — свою, и в этом мы увидели преступление, а не трагедию.

Но время, кажется, действительно неумолимо. Еще лет пять назад никто не отправил бы меня в командировку к первым русским эмигрантам. А всего год—два назад ни Шаховская, ни Деникина не приняли бы меня.


При всем разнообразии судеб и жизненного уклада — кто-то был вполне устроен; кто-то, более скромного достатка, как Вики Макарова-Оболенская, сам себя обшивал; кто-то, как Деникины, бедствовал — несомнен­ным у большинства было одно — чувство ущемленности: «Нас приютила Франция, но не французы». Даже, на Бунина многие французские коллеги по перу, в том числе Ромен Роллан, смотрели как на беглого, не поняв­шего сути истории и не разделившего судьбу Родины.

— Состоятельные французы на нас не женились, а за каких-нибудь мы не выходили, — сказала одинокая рус­ская графиня, попросив имя не называть.

На прибывших смотрели как на людей иного сорта.

Память о России только усугубляла одиночество. В надежде когда-нибудь вернуться на Родину большинство, как Деникин и Дубенцов, не желали получать француз­ское подданство, а с ним и гражданские, жизненные права. В той же надежде многие, как Шаховская, даже при достатке так и не обзавелись собственным домом, предпочитая снимать квартиру, — все, казалось, вре­менно, пока.

Владимиру Набокову предлагали купить дом, он отвечал:

— У меня уже есть, в Петербурге.

Сколько невидимых миру драм. А чаще — миру види­мых, но невидимых, неведомых нам, соотечественникам. Разве не драма для художника — не реализовать талант, разувериться.

Было три знаменитых художника революции, которые писали Ленина с натуры, — Анненков, Чехонин и Маля­вин. Анненков сделал громадную книгу автолитогра­фий — портреты русской революции. Там портрет Луна­чарского, который был его другом, два портрета Троц­кого, затем — Ленина, Зиновьева, Каменева, Радека… А Чехонин писал не только Ленина, он иллюстрировал гербы, флаги, денежные знаки… После смерти Ленина оба, Анненков в 1924 году, а Чехонин — в 1928-м, эми­грировали и скончались в изгнании. А третий…

Однажды профессор Петербургской академии худо­жеств Владимир Беклемишев поехал в Афон и там уви­дел замечательного инока. Увидел, открыл, забрал в Рос­сию. Это и был художник Малявин. Бывший инок кроме Ленина писал также с натуры командиров Красной Армии — Ворошилова, Буденного… А скончался и похо­ронен в Ницце, рядом с Юденичем… Там большое рус­ское кладбище, старое, еще дореволюционное. И там много генералов белой гвардии. Над морем, над бухтой Ангелов.


До сих пор речь шла о людях, так или иначе (даже в худших случаях) нашедших способ существования. А сколько было высокопоставленных чинов, оказавшихся вовсе не у дел, — состарившиеся генералы, адмиралы, министры и т. д. Еще больше — совершенно беспомощ­ных княгинь, баронесс и прочих, оставшихся вдовами, без имений и горничных, не умевших ни одеться, ни приче­саться. Разве это меньшая драма?

Именно для таких людей и был создан Русский дом.

Первые подробности о Русском доме мне рассказывал ярославский протоиерей Борис Георгиевич Старк, быв­ший эмигрант, вернувшийся на Родину в 1952 году. Отец его служил на «Авроре», в Цусимском бою был тяжело ранен, дослужился до адмирала.

— Русский дом образовался где-то в 26—27-м годах. Основательница его — Вера Кирилловна Мещерская, отец ее был дипломатом, муж — лейб-гусар. Когда она, многодетная, приехала в Париж, то устроила здесь небольшой пансион для благородных девиц. Она была фрейлиной у одной из великих княгинь, знала хорошие манеры, свободно говорила на французском, английском, немецком. Американки, англичанки отправляли к ней своих дочерей. У нее, например, воспитывались падче­рицы императора Вильгельма. Среди ее воспитанниц ока­залась и очень богатая англичанка Доротти Пейджет, у нее были конюшни скаковых лошадей, еще что-то. Когда она закончила курс обучения, то решила сделать Вере Кирилловне подарок. Та вежливо отказалась. Пейджет настаивала. «Тогда купите имение, и устроим приют для русских стариков, — сказала Вера Кирилловна. — Очень много высокопоставленных эмигрантов, которые здесь беспомощны». И в Сент-Женевьев, под Парижем, был куплен дом — имение одного из наполеоновских мар­шалов.

Поначалу приютили пятьдесят стариков. Им хотели создать иллюзию бывшей жизни: у каждого была ком­ната, лакей, горничные, кормили шикарно. Пейджет денег не жалела. Я помню праздник взятия Бастилии, она наняла автобус и всех своих пансионеров повезла в Париж, сняла там, в самом центре, верхний этаж с огромным балконом. Из ресторана прислали ужин. Ста­рики пили шампанское и смотрели с балкона на праздничный фейерверк над Парижем, на нарядную Эйфелеву башню. А под утро она отвезла их домой. В 1924 году Франция признала Советское правительство, посол Керенского Василий Алексеевич Маклаков, освобождая место для нового, советского полпреда, если не ошиба­юсь, это был Леонид Борисович Красин, увез все старое имущество — портреты императоров, бюст государя и в том числе царский трон. Государь приезжал во Францию, принимая дипломатический корпус, он восседал на этом троне. Когда был создан Русский дом, Маклаков отдал ему всю обстановку старого посольства.

С 1940 года я был вторым священником в Русском доме, я помогал старикам и старушкам умирать: «А вы помните смольного учителя?» Оживлялись: «А как же!»


Дом этот одним видом своим вызывает волнение. В глубине уютной улочки — светло-желтый, в окружении желтеющих деревьев, трехэтажный, крытый черепичной крышей. Перед ним зеленый луг с могучим старым пла­таном. А позади дома — старинный усадебный парк. У входа — каменные вазы с геранями. Надпись: «Отдох­ните, укройтесь отъ непогоды, молитвенно вспомяните подумавшего о вас». Две древние одинокие фигурки брели, поддерживая друг друга. Остро пахло свежескошенной травой, перед домом проходил по лугу косарь с косилкой. Добавьте к этому, сразу же за порогом — звуки рояля. Мелодия была неизбывно грустна, поднима­ясь до вершины последнего сиротства.

В большой пустой столовой сидел за роялем могучий и печальный старик — гладко выбритый, очень скромно и опрятно одетый, при галстуке. Один в большом зале, как в пустыне.

Звуки растаяли, старик вздохнул, медленно поменял ноты, и под его дряхлыми пальцами зазвучала бетховенская Лунная соната.

Высокие лепные потолки, мебель красного дерева, кожаные кресла, портреты государей и их жен в золоче­ных рамах. Под большим портретом Александра III сире­невые и желтые астры. Мемориальная доска на стене: «1876—1949. В память княгини ВЕРЫ КИРИЛЛОВНЫ МЕЩЕРСКОЙ, основательницы русского дома. 7-го апреля 1927 года княгиня Мещерская открыла русский дом. Самоотвер­женно посвящая себя заботам о русском доме, княгиня управляла им с твердостью и любовью в продолжении 22 лет. Она почила в этом доме 17-го декабря 1949 года. Кто не имел счастья лично знать и любить покойную княгиню, пусть, прочтет эти строки, вознесет молитву ко Господу о вечном покое ее светлой души».

Сегодня Русский дом возглавляет тоже княгиня Мещерская, но другая — жена сына Веры Кирилловны француженка Антуанетта Мещерская. По-русски говорит живо, хоть и с акцентом. Интерес московского журнали­ста к Русскому дому вызвал у нее недоверие.

— Давно ли — интерес?

А как иначе она могла отнестись к визиту, если до меня в этих краях бывал мой коллега и трижды (!) про­клинал Александра Галича: погиб, подзахоронен в чужую могилу — поделом ему. Если другие коллеги, уже втроем, обрушивались на Виктора Некрасова — «турист с тросточкой». Тоже здесь же, на русском кладбище при Русском доме, подзахоронен, присоединен к чужой усоп­шей душе. Кладбищенские коммуналки. Как иначе, если с телекамерой или блокнотом в руках коллеги с таким усердием разоблачают и клеймят. Выискивают нечи­стоты, грабежи, убийства, наперебой пишут о безрабо­тице, голоде, повышении цен, ужасных трудностях жизни. Но, неистово разоблачая, живописуя эти ужасы, сами почему-то стремятся жить, и работать, и детей своих потом устроить непременно где-нибудь на авеню или Елисейских полях, а не на 4-й Мещанской.