ил написать об этом «празднике» в газету, но другие запротестовали: сейчас начальство хоть и очень редко, но помогает старикам, а то вдруг обидится. Что тогда делать им, немощным? Ю. Горяйнов».
Инвалиды войны, вдовы, престарелые ветераны. В самую трудную пору, в годы войны, Родина обратилась к ним за помощью, и они встали на ее защиту. После войны уже эти люди оказались вынуждены бесконечно, до конца жизни, обращаться за помощью к Родине.
Почему, как могло случиться, что победители оказались столь беззащитны и слабы? Без всякой опоры.
Скажите, какое из писем страшнее, непечатнее? Читатель, не очень умудренный, скажет — первое: здесь жуткое наше бытие и смерть, похожая на убийство; а там — худо-бедно, но праздник, выпили, закусили.
Я скажу вам: второе письмо — страшнее и непечатнее. В нем мы, победители, — в лучший свой день, единственный в году, на вершине собственной славы.
В первом случае — факт, за которым явление.
Во втором — система, осененная местной Советской властью.
Опять вернулись к тому же, к неприкосновенному — системе. Ее нескончаемое поле после выступления журналиста превращается в Ходынку. Кому-то удалось помочь — пойман пряник, и тысячи страждущих с надеждой тянут руки.
То, что должно быть нормой, законом, — пока лишь мечта: быть подотчетным только читателю. То есть людям.
В зависимой прессе самый зависимый — Главный редактор. Рядового журналиста на худой конец всегда прокормят три десятка букв алфавита. Были ли в худые времена хорошие Главные? Да. Но они были еще зависимее, неустойчивее.
Год назад скончался Лев Николаевич Толкунов — бывший Главный редактор «Известий». Обаятельнейший человек с драматической, если вдуматься, судьбой и в личном плане (похоронил сына, тоже журналиста), и в служебном.
Конечно, он был человеком своего времени (иначе и быть не могло), но не полностью, и верхние эшелоны власти устраивал, поэтому не до конца. Был слишком для них образован, мягок, впечатлителен. Не мог сопротивляться правде. В середине семидесятых был от должности освобожден. Пришел тот самый, который кричал и топал ногами. Неугодные (единицы) были отправлены за рубеж (всеохватная система: верхние чины удаляются в Чрезвычайные и Полномочные, журналисты — в собкоры), по рангу, кого — в Польшу, кого — в Мексику. Угодливые (большинство) бранят вслед Толкунова.
Этот новый редактор был независим — он делал то, что хотел сам, ему не надо было идти ни на какие уступки властям, так как его помыслы и дела заранее совпадали полностью с требованиями этих властей. Не сверху, а от него искренне исходило: надо сфотографировать в партере Большого театра министра и доярку, чтоб они, два голубя, сидели рядом. Слушают оперу…
Тираж «Известий» за эти десять лет упал вдвое. Недавно вышла его книга воспоминаний, в которой он делится опытом руководящей работы в «Известиях».
Умирает Брежнев и возвращается (через 10 лет!) Толкунов. Случай уникальный — дважды Главный редактор «Известий». Возвращаются из-за рубежа опальные журналисты. Газета набирает силу.
Но умирает Андропов, и тут же, через год, снова убирают Толкунова. Сдувают, как пылинку. Фронтовика, коммуниста, никогда ни в чем не провинившегося. Коллектив редакции для властей — ноль, читатели — ноль.
…Если нынешние перемены будут захлебываться и угасать, я определю это не по пустующим полкам. «Я пойму это, когда тебя снимут», — сказал я редактору «Огонька». Он улыбнулся.
— А может, меня повысят.
Есть и такая мера. И зарплату вдвое больше дадут, лишь бы связать руки.
А ведь начали было. Сняли редактора «Московской правды» (по той же причине: сменился первый секретарь горкома партии), но споткнулись на редакторе «Аргументов и фактов». Ирония судьбы, недавно искавший работу Михаил Никифорович Полторанин стал министром по печати в Российском правительстве. Когда человек, на себе испытавший давление власти, возглавляет печать, это вселяет надежду.
При всем различии 60-х и нынешних годов есть общая, клановая черта, которая роднит оппонентов тех и нынешних. Мы им — о недостатках, они нам — о своей роли в жизни. Еще дощелоковская милиция отвечала: «Представьте, что было бы, если бы не было милиции». Нынешнее армейское руководство: «Роль армии… что было бы, если бы…»
А может, и прессе пойти на поводу, так же точно отвергать справедливые иногда упреки в свой адрес: роль прессы… сибирские реки потекли бы вспять, жертвы Чернобыля по-прежнему угасали бы, нынешние перемены не могли бы произойти…
Они, оппоненты, никак не догадаются, им бы надо журналистов-международников больше ругать. Раньше смотришь программу «Время», и все ясно. У них там, на Западе, — пожар на буровой, один человек пропал без вести. Автомобильная катастрофа в одном из штатов Америки: «Погибло 10 человек, много тяжелораненых». И тут же, впритык, без паузы: «Большой праздник этнографического искусства проходил сегодня в Армении». Разговор о преимуществах нашей многонациональной страны.
Теперь все наоборот. Смотришь «Время». У нас — как раньше у них; у них — как раньше у нас. Еще недавно собственный корреспондент за рубежом рассказывал о новых, самых точных в мире часах (до микронных долей в течение чуть ли не миллиона лет) с брезгливостью, опустив уголки губ: делать им больше нечего. Теперь нам уже серьезно показывают их витрины. И этот, не очень, как выяснилось, брезгливый, тоже показывает и рассказывает.
Вот когда мы поняли, как мы живем. Ведь и голодали, и холодали, а все равно, знали о своих преимуществах, о том, что там, у них, человек человеку волк и нет уверенности в завтрашнем дне. Теперь увидели их и поняли, что у нас и в сегодняшнем дне уверенности нет.
Пропаганду нашу бывшую знакомый фотокорреспондент изничтожил единственной репликой. Приехав в Париж, увидев витрины, улыбки, открытость, он сказал:
— Когда же это они-то будут жить, как мы…
Нет, это хорошо, что прессу так яростно ругают. Это акт бессилия. Ведь будь их воля, они бы с радостью, как прежде, удочерили прессу, приголубили. Это было бы гибелью сегодня. Минуй нас пуще всех печалей. Мы никогда не сойдемся в целях и заповедях.
Пресса тогда была желтой, когда молчала, лгала.
Я не очень верю в тех, кого приводят в журналистику за руку. Факультет журналистики МГУ ежегодно приглашает к себе новое пополнение. Сами журналисты нередко зовут с трибун молодежь ступить следом на их тропу.
Нужно не советовать, а отговаривать идти в журналистику. Юноша говорит: «Хочу». А ему бы в ответ: не надо, это трудный хлеб. «Все равно: хочу». Но это — не всегда свет в конце тоннеля, иногда теряешь опору, чувствуешь бессилие. «А я все равно — хочу». Но это еще — трата нервов, здоровья, сил. Это, наконец, сокращение собственной жизни. «Все равно…»
Вот тогда пусть идет: может быть, он станет Журналистом. Я говорю не о ремесле, а о призвании, о том, что надо двигать жизнь вперед.
Еще одно, последнее, письмо непечатной поры конца семидесятых.
«Уважаемая редакция! Мы, сотрудники университета г. Калинина, обедающие в ресторане «Селигер», были свидетелями потрясающего случая. В этот день студент университета Решетников Игорь пришел, как обычно, в ресторан обедать. Мальчик перенес паралич конечностей и речевых органов, живет в общежитии, по-настоящему питается один раз в сутки. Он стоял в зале в ожидании, когда будет убран стол. В это время к нему подошла администратор Надежда Семеновна и, вместо того, чтобы помочь ему скорее найти место, взяла под руку и вывела из зала. Одна из наших сотрудниц выбежала вслед за ними, потребовала объяснить, почему его вывели. Администратор посоветовала ей сесть на свое место, а в это время мальчик, весь перекошенный от ужаса и стыда, спрашивал, почему он не имеет права обедать в ресторане.
Администратор ответила, что в зале находятся иностранцы. И пока наша сотрудница пыталась ей доказать что-то, мальчик ушел.
Мы не могли обедать, посторонние люди, не знающие этого мальчика, были потрясены не менее нас.
После всего этого она вошла в зал с улыбкой, как будто ничего не произошло.
А. Смирнова, Н. Антипова, Л. Малышева, В. Трухина, Т. Филина».
Через две-три сотни лет потомки наши, изучая первобытно-общинный строй, крепостное право, феодальный гнет, капиталистические отношения, дойдут до нас и, листая подшивки старых, уже в истинном смысле желтых от времени газет, задумаются: а эти-то, мы то есть, при каком строе жили? Директивы, обращения, решения, постановления, праздничные призывы, собрания, пленумы, бюро, соцсоревнования, пятилетки, обязательства. Нет, ничего не узнают потомки о нашей истинной загнанной жизни из многомиллионных тиражей газет. Истинную жизнь поведают, может быть, письма в одном экземпляре, которые не были опубликованы. Если, конечно, сохранятся.
А газеты ответят частично лишь на вопрос: почему мы были такими.
Мы — все вместе и каждый из нас в отдельности.