Он не пел ей дифирамбов, не восхищался в поэтической или иной форме, не советовался, что они будут пить, чем закусывать.
Его не волновало ее мнение.
Он велел ей готовить совершенно недиетические блюда. Объяснил, что живет она неправильно, ставит себя неправильно, а за руль он ее вообще не пустит.
На обратном пути, когда по ночному шоссе перед ними текли красные, а навстречу – белые струи огней, он высказался против косметики, коротких юбок и глубоких вырезов. Женщины распустились, штукатурятся и одеваются, как гулящие.
Вере понравилось его небезразличие, его ясные желания. Она сочла их признаком собственничества, ревнивости и, возможно, чувства.
Но лысый превзошел самые смелые ожидания. Не ограничившись словами, он выкроил время и отвел в торговые ряды, куда бы она сама, журнальная модница, никогда бы, ни за какие посулы. Мало того, что он ее туда привел, но и принялся выбирать.
Задернувшись в тесном закутке, она примеряла наряды большей частью черные с искрой или из кожи, тоже, впрочем, черной. Подолы и рукава были длинны и глухи. Вера не любила кутаться, но обновки казались ей формой личной гвардии, в которую ее благосклонно зачислили, и потому обсуждению не подлежали.
И она, конечно, потеряла счет делениям на циферблате. Примеряла это с тем, а то с этим, и не то чтобы сильно задержалась, но лысый на ее медлительность неожиданно разозлился. Ждал по ту сторону шторки, подносил размеры и незаметно накопил. Взял вдруг и занавес отдернул.
Хватит копаться, я опаздываю.
А Вера как раз одну юбку спустила, чтобы другую надеть. Она стояла наклонившись и видела, как колючие рожи торгашей тотчас сгустились за спиной лысого. Вмиг десяток чужих фантазий овладел Верой, распустил ее и приспособил. И она застыла и задернуться сразу не смогла не только от стыда, но и от странного, скрытого от самой себя, но управляющего телом желания длить, принадлежать незнакомым, быть покорной и властвовать, чужую волю исполнять и свою навязывать.
Лысый прищемил ей ухо крепкими пальцами и, расталкивая зевак, выволок из примерочной. И она, суетливо напялив, скомкав и расплатившись, прихватив не глядя туфли, навьюченная его кутюрными представлениями, поспешила за ним.
Следующая их встреча пошла по неожиданному сценарию. Когда она вышла к проспекту, где лысый ее обычно подбирал, когда дождалась и уселась рядом, то увидела на заднем сиденье девочку лет десяти и мальчика неопределенного возраста. Вместо слов мальчик издавал короткие одинаковые стоны.
– Голодание мозга при родах, – представил сына лысый, не упомянув про девочку.
Бывшая жена, с которой, кстати, он продолжал жить по одному адресу, не имея никаких шашней, все выходные занята, и он взял детей.
Гуляли в парке, катались на американских горках, где все визжали и только мальчик по-прежнему ритмично ныл.
Девочка проявила удивительную меткость при стрельбе в тире, за что была награждена портретом президента, которых повсюду было в избытке, которые вручали в качестве приза, подарка или в нагрузку к покупке.
Мальчик оживился только перед прилавком с цветными тянучками, издав рев с оттенком требования. Лысый приобрел пучок из трех разноцветных, похожих на электрический провод, и подросток заткнулся, причем в буквальном смысле – тянучки требовали упорной челюстно-глотательной работы, не оставляющей времени на мычание.
Вера, одетая почти монашкой, перед выходом только веки едва подвела, весь день ждала реакции. Лысый молчал, и, прощаясь, она не удержалась и спросила.
И он велел стереть глаза.
И она стерла с готовностью и очень его вниманию обрадовалась.
В повседневности Вера избегала детей, не заводила подруг-наседок, чтобы не бередить себя обрыдлым умилением первыми звуками, первыми лужами, первыми шагами. Теперь она смотрела, как лысый меняет сыну впитывающие трусы, как тот колотит его по темени и гудит методично, словно маятник, отмеряющий тщету, и знала, скоро произойдет и отменить или перенести уже нельзя.
Тем временем уединившийся режиссер просматривал снятые Верой кадры балета. Куда им, привыкшим к незатейливым мюзиклам, понять его высокий, пронизанный бесчисленными смыслами минимализм! Как только он поверил в то, что причина неудачи заключена в неподготовленности отечественных театралов к встрече со столь значительным произведением, он воспрянул.
После обнаружения под ногами твердой почвы собственной гениальности режиссер стремительно погрузился в новое увлечение – борьбу с разрушением старинных зданий.
Кроме педикюрной слабости у него была еще одна – предметы старины. От настоящего он кривился в пользу всего утраченного: улицы и станции метро именовал только бывшими названиями, не отдавая предпочтения ни царскому, ни советскому прошлому. Тверская у него была улицей Горького, а Лубянка площадью Дзержинского. И если женщины, точнее ноги, его волновали без изъянов и гладкие, то в объектах неодушевленных он в первую очередь ценил трещины, сколы и другие дефекты. Мир его мечты сплошь состоял из потертых, потускневших, поеденных молью вещей.
Учредив, недолго думая, Комитет Противодействия Строительному Варварству, недавний режиссер провел первое заседание в кафе, но из-за дороговизны и жадности хозяев следующее перенесли в его съемную комнату. Несколько предшествующих дней он был сосредоточен, что-то черкал в листках, а когда все собрались, разразился короткой речью. Говорил о непоправимом уроне, который наносят алчные застройщики, о хапугах, готовых разрушить любую древность ради платного подземного гаража, о том, что с каждым раздробленным древним кирпичиком душа города, столь им любимая, покидает эту территорию.
Публика состояла из молодых и не очень людей того типа, что курят самокрутки, штудируют теоретиков социализма, ругают правительство и обращаются к вегетарианству в целях экономии. Дискуссия поначалу происходила бурно, но, как и многие интеллигентские беседы, спотыкалась о необходимость определиться. Спорщики браться за меч не решались, и мотор их энергий тарахтел впустую.
Тут заговорила одна моложавая бунтарка из отдаленного региона. У нее была манера любые слова вроде просьбы прикурить сигарету или подлить вина насыщать такой многозначительностью, что казалось, будто хочет она вовсе не подымить или утолить жажду, а чего-то другого, темного и запрещенного, чтобы руки за спину, и кляп, и вообще. Фантазия присутствующих мужчин от этих ее интонаций выкипала, работа останавливалась, а скверная девочка натягивала рукава тельняшки на ладони, будто мерзла, и смотрела по сторонам из-под козырька непомерно большой дамской кепки, больше подходящей восьмидесятым годам века ушедшего, чем середине второго десятилетия двухтысячных.
Так вот, кепочная эта вытряхнула из горлышка прямо на пол остатки ячменного, рванула полосатый рукав, несмотря на крепость армейских ниток, оторвала и потребовала керосину, чтобы тотчас, на месте, смешать зажигательный шейк, названный в честь знаменитого сталинского наркома.
Увидев ее обнажившееся плечо, многие члены Комитета, особенно те, что с бородами и залысинами, оживились, а члены Комитета с прическами и бижутерией, напротив, сосредоточились, будто атака на врага уже началась.
Режиссер принял требование активистки с воодушевлением.
– Будем жечь их технику! Спалим бульдозеры и бытовки! Хватит ломать мой город!
Поднялся гвалт, соседка заколотила в стену, требуя тишины.
Насчет города претензии у режиссера имелись веские. Многие старинные сооружения принадлежали в давнюю пору его предкам или на худой конец были освящены их визитом. Что ни дворец, то прабабкино приданое, что ни церковь – место крещения прадеда. Отростки его обширной родословной лезли глубоко в прошлое и терялись в расселинах истории. Среди пращуров числились: татарский хан, городской голова, видный ученый, а родоначальником материнской ветки значился екатерининский фаворит, кавалер, князь и прочее, что и перечислить не под силу.
В пору знакомства с Верой и подготовки балета он свою страсть к минувшему временно оставил, а теперь, желая, возможно, смыть с биографии театральную неудачу, обратился к своему увлечению с удвоенным вниманием, пускаясь в невероятные генеалогические импровизации, совершенно, впрочем, искренние.
Хоть древо его предков и жило весьма непредсказуемо, хоть порой и появлялись на нем по прихоти режиссера новые веточки и крупные плоды едва ли не Рюриковой крови, пускай сам он, бывало, путался в показаниях, ему верили. Одно, впрочем, известно достоверно – родная бабка режиссера, стоматолог, самому маршалу Жукову зубы драла прямо под шквальным огнем неприятеля. У него и щипцы сохранились, те самые.
Не видавшая режиссера с рокового послебалетного дня, Вера пришла его проведать в тот вечер. Волновалась за него после неудачи с постановкой, хотела утешить, но выжидала, пока уляжется, да и на лысого отвлеклась порядочно. И без реваншизма, конечно, не обошлось, когда хочется вернуться в места, где бывало хуже, чтобы ощутить, как все хорошо теперь.
Купив по пути съестного, Вера угостила присутствующих. Члены Комитета принялись с аппетитом поедать принесенный ею громадный, загроможденный овощами и мясом итальянский мучной круг и быстро разорвали его в клочья, нарушив симметричные надрезы. И только кепочная лениво произнесла, что слишком все это буржуазно для подпольного собрания с социальным подтекстом.
А что именно?
А пицца.
И что же в пицце буржуазного?
А жидовство сплошное и пошлость.
Прежде чем начать всю правду про пиццу вываливать, кепочная умяла порядочный ломоть и, произнося разоблачительное, вычищала ножичком резцы. Прожевав и проглотив, она тотчас стала искать изъяны и в съеденном, и в самой Вере, и чем сильнее насыщение овладевало ею, тем острее она всем своим региональным существом понимала, что Вера глупая, изнеженная, цепляющаяся за жалкий уют, старая уже баба, совершенно недостойная места в будущем, которое она, молодящаяся волчица, вот-вот приблизит. Остальных она упрекала в потребительском рабстве, склонности к мягкой постели и умственной неге, а причиной стремительного падения членов повстанческой ячейки оказалась Вера, сманившая стойких бойцов блином, заляпанным гаудой и болгарскими перцами.