– Опять за свое, – приговаривал он, запинывая Веру в мебельную щель.
Опять за свое.
Кулаком.
Вышло неловко, костяшки сбил о зубы.
Еще коленом. Вера согнулась, парик сполз. Заметив волосяную накладку, режиссер усмехнулся, намотал и, в восторге от собственной выдумки, держа Верину голову левой, уже не подвергая опасности правую, махнул хорошенько по ее красивому симметричному лицу.
Вера обнимала его ноги.
Красная капля из брови, разбитый рот и хрипы пробудили у него аппетит. Он задрал, разорвал и приник урчащим рылом к… нет, на этот раз не к ногам, а к беззащитным, предназначенным для нежных ласк, интимным Вериным сокровищам.
Трудно доподлинно определить, что испытывала Вера, поэтому неясно, от чего она захлебывалась и скулила: от удовольствия, от грусти по испорченным новым колготкам или просто от сбивших дыхание ударов. Про распаленного же бородача можно сказать, что он был всем доволен, себя успевал дергать, а потому скоро выдоил несколько хаотичных, тут же смешавшихся с грязью на полу капель.
Отершись париком, он приладил его обратно на Веру, а капли тапкой резиновой растер.
– Не обижайся, сама виновата, знаешь, на меня давить нельзя. Давай, синяк замажу, – он взял тюбик тонального крема и принялся наносить на распухающее Верино лицо.
И Вера сделалась сама из себя изъятой. Увидела себя сверху, с луны, обрезок которой не первую ночь таял на тефлоне неба. Сорокалетняя, красивая, со свободным английским, лежит побитая, расхристанная на неопрятной койке в тускло освещенном углу, где только что умоляла кончить в себя.
Но самое грустное во всем этом было то, что его язык оказался первым языком, коснувшимся ее в том самом месте.
Она вырвала из его рта сигарету, ткнула в фитиль первой попавшейся под руку зажигательной бутылки и грохнула об пол.
Он зажмурился и поджал ноги.
Бутылка не разбилась, фитиль воспламенился нехотя. Вера смотрела и ждала. Фитиль сгорел почти целиком, бутылка зашипела, пукнула и, подгоняемая вялыми газами, поползла под кровать, где уткнулась в угол, в пыль и затихла навсегда.
Вера находилась в том состоянии, когда силы оставили, существуешь инерционным жизненным движением и в повседневности не участвуешь. Она вдыхала и выдыхала, пережевывала и глотала, иногда, впрочем, забывая, просыпалась все позже, засыпала с каждым днем все раньше – стараясь сократить осмысленное проживание дней. Визит к режиссеру стоил ей нижнего бокового резца, и наскрести на стоматолога не получалось. Попыток сжить себя со света она больше не предпринимала скорее из общей своей пассивности, чем из привязанности к окружающей среде.
Зато снова виделась с Наташей. Та спровадила сыновей в летний лагерь и наслаждалась свободой, которую реализовывала в салонах ухода за телом. Она настояла на встрече, Вера не сопротивлялась. Наташа поволокла ее в парк, усмехнулась парику, подметила кусательно-жевательную прореху, тараторила о муже и мальчишках, а в укромном уголке придвинула неожиданно Веру к березе и прижала свои усовершенствованные губы к ее натуральным. А потом заговорила.
Борец с лицом убийцы застукал ее с хахалем, простил, но с условием – она родит третьего. И, о чудо! Оказалось, врачи тогда ошиблись, поставили на ней крест, а теперь что – беременность протекает нормально. Наташа даже плащик распахнула и предъявила облагороженный ультрафиолетом, в упор мигнувший диамантом из пупка живот.
Вера не сразу услышала ее слова. А когда наконец дошло, поморщилась и одновременно набухла как-то, как бывает с непьющими после рюмки. Начала хватать ртом, хлюпать, и Наташа не без радости разобрала слово – предательница.
Наташа рассмеялась по-доброму, всепрощающе так, обняла Веру за плечо, прижала, как родную. Вера твердила про измену подруги, Наташа же обнимала все крепче. Наконец Вера оттолкнула Наташу, и посыпались на Наташу слова, которых от Веры никак нельзя было ожидать. И про то, что уродина и выползла невесть откуда, про мужа-преступника и мерзких сыновей, про безвкусицу быта и еще про что-то, в чем Вера сама заблудилась, споткнулась, буквы рассыпались, и отчетливые звуки слились в рыдание.
Наташа же с каждым новым Вериным выпадом хорошела и через какие-то секунды достигла такой прелести, что все ее косметологи диву бы дались. И когда Вера запнулась и залилась слезами, Наташа подождала немного, а потом сказала, что совсем на Веру не обижается, прощает и, кстати, про своего отчима она тогда пошутила. Он ее и пальцем не трогал, заботился, в кружок водил, а потом ей сюда копейки сэкономленные присылал, пока не помер.
Скудные средства шли на убыль, искусственные лохмы Вера больше не снимала, посуду не мыла. Впрочем, особенной нужды в этом не было – из-за недостатка средств Вера почти ничего не ела. К счастью, аппетит сокращался вместе со сбережениями.
Рефлекторно, без интереса прокручивая свиток сетевой хроники, она обнаружила еще одну Веру.
Точно такая, но не она.
Фотография, как у нее, фактически ее фотография. Имя совпадает и прочее. Но главное, что ее собственные заметки и картинки ничем не отличались от заметок и картинок той, другой.
Вера решила виду не показывать, притаилась.
И та притаилась.
Но однажды Вера настоящая получила от Веры поддельной бредовое, бессмысленное и оттого совершенно жуткое послание.
«Хорошего мужика найти трудно. Надо себя не уважать. Я не лысый. Скоро всему конец. Добрался хорошо. Желаю вам счастливо здесь жить. Трусы тоже. Одна беременная была и того. Очень одаренный мальчик».
Вера удалила все свои картинки, и та удалила.
Вера вытравила о себе все, и той след простыл.
Избавившись от подозрительной слежки, она подолгу сидела в ничьей комнате, вглядывалась в дебри обойного узора, в фотографические лица, в корешки книг, в слои древесного спила на дверцах шкафа.
Инъекция того дня, когда впервые увидела дверь, сработала. По ней стало расползаться, заполнило клубком, щекотало, перебирало, владело ею. Она уносилась в далекие, смутные миры, где нет ни полных сомнения осеменителей, ни блистающих повышенной всхожестью подруг. На свежий воздух выбиралась редко, приборы обесточила, телефонный аккумулятор ослаб и новым электричеством подпитан не был.
Однажды Веру разбудил неприятный шум. Уличный фонарь светил слишком громко. Взяв кошелек, где водительское и ключи с фонариком, она прошла в ничью комнату. Перегоревшую при первом визите лампочку так и не заменила.
Она вытащила из шкафа тряпье, выковыряла кнопки, булавки и гвоздики, крепившие фотографии, завесила окно и дверь, выключила фонарик и осталась в кромешной, безупречной темноте.
Тьма была гостеприимной. Принимала и укутывала.
Вера задремала.
Приснилось, что гуляет с детской коляской и вдруг коляска на что-то наткнулась. Посмотрела, а под колесами ребенок, которому положено находиться в коляске. Она его сапожком отпихнула и дальше покатила. А ребенок как замяукает вслед.
Вера очнулась. Рядом в темноте кто-то ходил.
Пара ног прошла от шкафа к двери, а после в ее сторону и замерла возле.
Впервые за долгие годы Вера стала по памяти говорить, что верует во Единого Бога-Отца, Творца Неба и Земли, видимого и невидимого. Верует во Единого Господа Иисуса Христа, сошедшего с Небес, распятого, страдавшего, погребенного и вознесшегося. Вера повторяла, что верует, верует, верует, и одновременно нащупывала связку ключей с фонарем, не зная, что лучше: увидеть или оставить во мраке. Фонарь отползал от пальцев, но она настигла его и выпустила луч.
И тут же вскочила на кровати в полный рост, вжавшись в стену.
Пыльный пол был покрыт отпечатками разных, больших и маленьких, размера баскетболиста и делающего первые шаги малыша, рифленых и гладких обувных подошв.
Она стала разметывать пыль.
Стала ползать, растирая следы ладонями. Пыль клубилась в скачущем луче. Уничтожив последний отпечаток, Вера поднялась, отряхиваясь и чихая. Настало время проветрить.
Рванула импровизированную занавесь. В том месте, где недавно было окно, теперь стояла капитальная, оклеенная обоями стена, ничем не отличающаяся от соседней.
Вера кинулась к двери, ведущей из ничьей комнаты в ее арендованную.
Дверь на месте.
Дернула.
Заперто.
Толкнула.
Заперто.
Принялась пинать и стучать.
Неужели замок защелкнулся? Не может быть. Это не такой замок. Этот с большим ключом и широкой старомодной скважиной. Он не мог защелкнуться.
Прильнула к скважине.
Темень и едва ощутимый ветерок.
Ночь, поняла Вера и уже собралась отнять глаз, как заметила по ту сторону движение.
Моргнула.
В скважине дрогнуло.
Она отстранилась и посветила.
И поползла прочь от двери, ногами и руками отталкиваясь. Ее трясло, как плохо закрепленную стиральную машину.
Печень на почки, почки на сердце.
Серебряный глаз глядел на нее из скважины.
Ужас наполнил Веру, как гипс, которым помпейские археологи музейным зевакам на потеху заполняют человеческие, оставшиеся в застывшем пепле пустоты. Подвывая, она каталась по комнате, но глаз настигал везде.
Вот бы подскочить к окну, распахнуть и прыгнуть.
А лучше прямо сквозь стекло. Проломить оконные перекладины, избавиться навсегда.
Только окна нет.
Тогда за город, на шоссе.
Стала собирать разбросанные тряпки. Пригодятся. Фонариком светила аккуратно, чтобы с улицы не заметили. Хоть окна нет, а рисковать не стоит.
Протиснулась за шкаф, отодвинув его от стены.
В клиновидном закутке было надежно, но тесно. К задней стенке лепилась покоробившаяся бумажка со штампом фабрики, годом выпуска, номером изделия.
Осветила.
Цифры скакали, ссорились, перестраивались. Четверка подталкивала острой коленкой круглый бок девятки, семерка клевала двойку, римские палочки-галочки дребезжали частоколом. Цифры складывались, становясь увесистым числом, разбивались в брызги о край дробного столбика. Цифры охамели не случайно, они что-то знали. Они специально выкрутасничали, кривлялись и дразнили.