домами, думала мисс Энтуисл, хотя бы с этой стороны за Люси можно не беспокоиться. Два дома, детей нет – куда хуже, если б было наоборот. И в один прекрасный день, чувствуя даже нечто вроде надежд по поводу перспектив Люси, надежд, на которые она уповала, она снова отправилась на Чешем-стрит к приятельнице-вдове, и ни с того ни с сего спросила ее – надо сказать, вдова уже привыкла к непоследовательным вопросам своей подруги, а будучи женщиной мудрой, сама вопросов не задавала, – спросила: «Что может быть лучше, чем два дома?»
На что вдова, чья мудрость была хоть и зрелой, но вряд ли настроенной на то, чтобы успокаивать собеседника, снова дала краткий, но разочаровывающий ответ: «Один дом».
Позже, когда до свадьбы оставалось уже совсем ничего, мисс Энтуисл, почувствовав, что она более чем когда-либо нуждается в поддержке и успокоении, снова отправилась к вдове, на этот раз почти в отчаянии, мечтая получить от нее хоть словечко, которое восстановило бы ее дух, избавило бы ее от изматывающих сомнений. «В конце концов, – взмолилась она, – что может быть лучше преданного мужа?»
И вдова, пережившая трех мужей и прекрасно знавшая, о чем говорит, ответила со спокойствием того, кто отошел от активных дел и, пребывая на заслуженном отдыхе, имеет право выносить суждение: «Его отсутствие».
XI
Помолвка Уимисс-Энтуисл развивалась по всем помолвочным канонам: сначала полная секретность, затем секретность частичная, полуизвестность и сразу же следом – полная известность с неизбежно сопровождавшим ее ропотом. Ропот, одобрительный или неодобрительный, всегда в большей или меньше степени доносившийся до героев, на этот раз был неодобрительным единодушно. Друзья отца Люси протестовали против ее выбора. Атмосфера на Итон-террас была очень неспокойной, и Люси, как всегда прятавшаяся от всего неприятного в объятиях Уимисса, еще больше уверилась, что только там и может обрести покой.
В результате мисс Энтуисл осталась в одиночестве отражать протесты. А ей ничего и не оставалось, как встречать нападки лицом к лицу. У Джима было множество близких, преданных друзей, и каждый из них совершенно очевидно считал своей обязанностью заботиться о его дочери. Пара-другая из тех, кто помоложе и кто были скорее последователями, чем друзьями, и сами были в нее влюблены, и потому негодовали громче всех. Мисс Энтуисл оказалась в положении, которого она так стремилась избежать – ей пришлось объяснять и защищать Уимисса перед весьма скептически настроенной аудиторией. Образно говоря, она сражалась за него, а за спиной у нее не было ничего, кроме стены ее собственной гостиной.
Люси была ей не помощница, поскольку она хотя и расстраивалась, что тете пришлось волноваться из-за ее дел, однако чувствовала, что Эверард прав, говоря, что их дела никого в мире, кроме нее самой и его, не касаются. Она тоже негодовала, но ее негодование было вызвано тем, что друзья отца, которые, сколько она их помнила, всегда были благожелательными и добрыми, кроме того – очень интеллигентными и умными, вдруг все разом, ничего об Эверарде, кроме этой истории с несчастным случаем, не зная, ополчились против ее намерения выйти за него замуж. Такая явная несправедливость, такая готовность сразу же поверить в худшее, а не в лучшее, неприятно ее поразила. А как они об этом рассуждали! Бесконечные споры, доводы, казуистика – разговоры такие умные, что противостоять им невозможно, однако она была уверена, что если б сама была такая умная, как они, то непременно бы доказала, что они ошибаются. А эти их старания рассматривать все с самых разных сторон, хотя, как ни посмотри, говорил Эверард, у всего есть только одна сторона – правильная, и в этом она была с ним согласна. К чему это женщине? Женщине вовсе не нужны все эти рассуждения, толкования, тонкости. Все, что нужно женщине – она уже облекала свои мысли в слова Уимисса, – это ее мужчина. Уимисс процитировал: «Кто с доблестью дружен…» – и она, смеясь, дополнила: «…Тем довод не нужен»[6].
Конечно, можно сказать, что отцовские друзья желали ей только самого лучшего, но сколько неприятного это похвальное желание способно привнести в совершенно простую ситуацию! От всех этих неприятностей она неизменно пряталась в объятиях Уимисса. Здесь не было места спорам, бесконечным рассуждениям и лишающим воли колебаниям. Здесь была незатейливая любовь, простое чувство, которое испытывает ребенок в объятиях кого-то большого, надежного, безусловно любящего – для нее, рано потерявшей мать и не познавшей этого простого чувства, выросшей рядом с любящим ее, но суховатым отцом, прославившимся своим въедливым, острым умом, это было совершенно особое, восхитительное состояние, словно она вернулась в раннее детство.
Новость о помолвке не просочилась – она, словно бурный поток, прорвала плотину секретности. Она долго еще оставалась бы тайной, известной лишь им троим да служанкам – это были молодые женщины, хорошо знакомые с симптомами влюбленности и распознавшими их еще до того, как мисс Энтуисл что-то заподозрила, – если бы сам Уимисс не заявился в дом в неурочное время, вечером четверга. Рассказы Люси об этих вечерах и о посещавших их людях, о том, как добры они к ней и к тетушке, как жаждут помочь ей, естественно, полагая, что она совершенно одинока, а она была бы одинокой, если бы у нее не было ее дорогого Эверарда – при этих словах они снова обнялись, – сначала удивили его, затем разбудили его любопытство, и в конце концов заставили прийти и убедиться во всем самому.
Он не предупреждал Люси о своем визите, а просто явился. По вечерам в четверг он обычно играл в бридж в своем клубе, и в течение пяти таких вечеров, как он потом объяснял ей, играл одной рукой, а второй думал о ней: «Ну, ты понимаешь, что я имею в виду», – сказал он, и они засмеялись и обнялись, – пока его мозг сначала понемножку, а потом уже и целиком не заполнила мысль о его малышке и об этих суетящихся вокруг нее людях, несомненно, в нее влюбленных – потому что, сказал Уимисс, это совершенно естественно, что все вокруг в нее влюблены, хотя он единственный, кто имеет на это право.
Вот он и отправился к ней, и когда вошел в гостиную, все, кто столпились перед ней – они стояли спиной ко входу, а она стояла лицом, – увидели, как вдруг загорелись ее глаза, как зарумянились щеки, и они все как один повернулись посмотреть на того, кто заставил ее вспыхнуть от радости, и увидели прежде никому не известного главного распорядителя похорон в Корнуолле.
Тогда они посчитали его каким-то родственником Джима, из тех, которые возникают в жизни человека лишь трижды – в третий раз на его похоронах, но теперь, на Итон-террас, они поняли, что ошибались, потому что при виде трехразового родственника лицо девушки не может мгновенно поменяться от приветливо-вежливого на полное трепета и жизни. Они воззрились на него в недоумении. Он весьма отличался от тех, кого можно было бы встретить в доме Джима. Прежде всего, он был очень хорошо одет – в брачный период, подумала мисс Энтуисл, даже птицы хорошо одеваются, – и в своем внушительном вечернем наряде, в манишке, более обширной и более безукоризненно чистой, чем их собственные манишки, он заставил их почувствовать себя теми, кем они на самом деле и были: неряшливыми и изрядно потрепанными.
Уимисс был наружности приятной. Конечно, средних лет, но такая приятная наружность часто привлекает молоденьких. Возможно, он был немножечко, как говорят портные, слишком представительным, но рост уравновешивал габариты. Правильные черты беззаботного и здорового лица, гладкие каштановые волосы без намека на седину, чисто выбрит, а такой, как у него, рот журналисты часто называют подвижным, иногда решительным, и всегда хорошо вырезанным. Молодой человек, стоявший рядом с Люси, подумал, что его можно легко представить в подбитой мехом шубе; больше никого в этой гостиной в подбитой мехом шубе, включая его самого, представить было бы невозможно. А еще, думал молодой человек, легко вообразить, как при виде этого джентльмена принимаются суетиться, в стремлении услужить, железнодорожные кондукторы, таксисты и официанты, что же касается остальных присутствующих, то их вышеперечисленные персонажи едва удостаивали внимания, включая его самого, в чем он не раз убеждался на горьком опыте.
«О, мой великолепный возлюбленный!» – пропело сердце Люси, как только он возник на пороге. Она ведь никогда еще не видела его на своих вечерах, и поразилась контрасту между ним и всеми остальными.
Мисс Энтуисл была права: обожание в глазах Люси и собственнические манеры Уимисса скрыть было невозможно. Он не намеревался никоим образом подчеркивать отношения со своей малышкой, предпочитал предстать обычным гостем – традиционные пожатия рук, вопросы типа «Вам не кажется, что сегодня как-то сыровато?» и все такое, но спрятать распиравшие его гордость и любовь нельзя было никак. Он полагал, что ему это удалось, что он ведет себя спокойно, самым прекрасным образом, но все было понятно по тому, как он на нее смотрел и как стоял рядом. А также по тому, как смотрела на него она. Присутствовавшие в гостиной интеллектуалы привыкли к утонченным подтекстам. Их возмутила такая очевидность. Да кто он такой, этот немолодой преуспевающий чужак, захвативший дочку Джима? И куда смотрела тетушка? Откуда он свалился на их голову? Джим знал?
Мисс Энтуисл представила его, сказав сразу всем: «Мистер Уимисс», и на скулах у нее выступили и остались красные пятна.
А Уимисс ораторствовал. Он стоял на коврике перед камином, набивал трубку – он привык курить в этой комнате, когда приходил на чай к Люси, забывая спрашивать у мисс Энтуисл разрешения, – и излагал свои взгляды. Когда он пришел, они как раз говорили об Ирландии, и после того как суета, вызванная его появлением и знакомством улеглась, он велел не обращать на него внимания и продолжать разговор. Затем вступил в него сам, поведав всем присутствующим свое мнение по данному вопросу: его мнение совпадало с тем, что было высказано в утреннем выпуске «Таймс». Уимисс привычно гладко пересказал передовицу. Ему нравилось рассуждать о политике, он постоянно рассуждал о ней в своем клубе, из-за чего вокруг него образовывалось немало пустых кресел. Но Люси, при которой он еще никогда не рассуждал о политике, и которая обнаружила, что ей понятно каждое его слово, слушала его, приоткрыв рот. До его появления они говорили о чем-то, что ускользало от ее понимания, энергично обсуждая Шинн Фейн, Ллойда Джорджа, чудовищный рост стоимости жизни – дело происходило осенью 1920 года