[342]. Князь отмечает крещение обливанием, не вынося, впрочем, резкого суждения за и против него:
Окрестил при нас в покоях своих новорожденного младенца мужеска пола, и нарек его Давидом. Для детей моих сие представило новое зрелище; они не имели понятия о том, что мы называем обливанцы: во всей Малороссии иначе не крестятся. Бог разсудит, чей образ видимой заповеданного крещения лучше – их или наш[343].
В полный восторг привело Долгорукова греческое богослужение в Нежине. По сравнению с ним князь ставит ниже
во всех почти отношениях, наши не только приходские, но и многие даже соборные храмы. Какая чистота и опрятность! Какое богатое содержание! ‹…› Дьякон, кадя церковь, подходит к каждому лицу особенно и воздает ему благовонное курение фимиама, не так как у нас иной размахивает кадилом пустым для формы и щеголяет тем, что несколько раз в одно мгновение обернет его вокруг пальца, как игрушку[344].
У князя много знакомого духовенства, как среди епископата, так и среди приходских священников. 4 июня, помолившись в Туле у вечерни, зашли к архиерею, которого князь охарактеризовал как «старого приятеля»[345]. 14 июля князь ездил в Домницкий монастырь ко всенощной, «не столько для богомолья (во всяком месте владычество Господне), как для того, чтоб видеться с Архимандритом, и заплатить ему посещение, которым мы одолжены были от него накануне; ибо он у нас 13 числа обедал»[346]. 24 июня князь узнал, «что здешний Архиерей уволен: это мне не помешало поранее лечь спать, чтоб успеть у него Обедню отслушать завтра», в воскресенье слушал обедню, которую служил архиерей Досифей (Орловский и Севский) «на своем загородном подворье»[347].
При этом владыка – не простой поп. Архиерей, по мнению Долгорукова, «обязан непременно окружить себя великолепием и пышностию для предстоящих», поскольку «простота хороша в кабинете, в хижине, но храм Бога должен быть великолепен»[348]. В пример приведена пышность храма Соломона, который был подобен своду небесному. Великолепие храмового убранства должно действовать на чувства молящегося. Современная же князю простота храмового убранства, скромная, внутренняя обстановка церкви является лишь попыткой «заменить бедность вкусом», проявлением недостатка средств, выделяемых на украшение храма. «Приятная простота» не может дать великолепия, приличествующего священному месту.
Образцом пастыря для князя является митрополит Платон (Левшин), просвещенный пастырь, великий святитель, «гений российского духовенства»[349]. Восхищение князя Платон вызывает, прежде всего, своим сочетанием сановитой наружности, философского склада ума, риторского мастерства и учености. По этому образцу Долгоруков судит и о других архиереях. Так, владыка Амвросий (Протасов) охарактеризован как архиерей «умный и просвещенный», «жаль, что близко, видно, потерся около Мартинистов, слишком нанюхался их ладону; часто твердит о ниспадшем человеке, о внутренней церкви: весь их дух и беседа»[350]. Здесь также очевидна нелюбовь князя к мистицизму и масонской таинственности.
Отношение к приходскому духовенству менее требовательное. Достаточно, чтобы священник был «Левит доброй и почтенной»[351]. Хотя, конечно, духовенство должно быть образованным. В Черниговской губернии Долгоруков целый вечер разговаривал со священником Вербицким «из Шляхты», и узнал, что
очень много Козаков, едва знающих грамоте, преимущественно пред студентами Богословии, ставятся в Дьяконы, и даже в Попы, из уважения местного Владыки к ходатайству помещиков, кои сами иногда не знают, о чем просят, и Владыка не стыдится столь предосудительно угождать им. Снаровка дело хорошее, но надобно и ей знать меру, а на всякого неуча надевать стихарь можно, да не должно и не хорошо: это унижает духовной чин, соблазняет верующих и в оскорбление превращается ученым людям[352].
Сам князь хорошо знает богослужебный порядок и чувствителен к отклонениям от него, нарушающим смысл службы. В Курской Коренной пустыни Долгоруков
вслушивался в стихи и песнопение церковное, и не мог понять, от чего на молебне Богородице пели песни Великого Четверга и Пятницы; не поверивши моему слуху, я спросил Священника, что это значит? Добрый и простой монах ответствовал мне: «Я и сам не знаю, так у нас издревле водится». Как бы люди ни молились, лишь бы возсылали сердца к Небу. Глядя на все наши обряды, кто не признается, что далеки мы от того духовного ощущения Божества, которое ему прилично? В оболочке телесной мы плотски поклоняемся Творцу[353].
Как государство должно относиться к инославным и иноверным в стране, где господствующая религия – православие? В отношении к другим конфессиям Долгоруков проявляет терпимость, но не более. Отмечая наличие многих «разноверцев» и «счастливые плоды терпимости, которыми род человеческий обязан просвещенному нынешнему веку», когда «нет уже мучеников за веру», но есть «горшая крайность»: «терпимость – добродетель, но потворство – порок». Так, Вольтер «все терпел, кроме Христианства», хотя «кто кого поставил судьею чужой совести?»[354]. «Можно миловать суевера, но суеверие распространять и покровительствовать ему предосудительно. Можно прощать Раскольника, но дозволять ему на каждой улице ставить храм свой, в явной соблазн Правоверным и поощрение умам слабым, безразсудно и опасно»[355]. То же относится к униатским и католическим храмам. Почему опасно потворствовать инославным в естественном желании почитать Бога? Совсем не потому, что инославие не ведет ко спасению, как рассудил бы человек традиционного общества, в котором понятие греха (а ересь – безусловный грех) практически приравнено к преступлению. Ибо, как сказано в крылатой фразе, если цель – спасение души, то цель оправдывает средства.
Долгоруков исходит из другого. Религиозные убеждения – частное дело, но для него, как для человека Просвещения, они вписываются в «общее благо». Для современника И. М. Долгорукова Ивана Петровича Пнина в его «Опыте о просвещении относительно к России» «созидать общее благо» значит помимо прочего «наблюдать правосудие, сохранять законы, поощрять трудолюбие, награждать добродетель, распространять просвещение, подкреплять церковь…»[356]. Просвещение должно идти вместе с «подкреплением» Церкви. Екатерина II, с точки зрения Долгорукова, была «премудрая Монархиня, но не весьма благочестивая жена», и ее веротерпимость проистекала от равнодушия к делам веры.
Сам князь не только терпим к инославным, но и присутствует на неправославных богослужениях. Он посещает униатский монастырь (а ранее водил дочек послушать еврейские молитвы), архимандрит которого не говорит по-русски, поэтому они общались на латыни. Долгорукому странно видеть священника бритого, с остриженной вокруг головою и в сюртуке, «все, что не отличает человека духовного от светского, нам кажется грехом и соблазняет: не все ли равно как Попа ни оденут? кажется так? но в существе совсем другое: к чему приучишь глаза, того ищут они повсюду. Внешность все определяет, и мы по ней примечаем звание и характер публичной»[357].
Посещая католическую (домовую) церковь, «войдя в храм и зная, что он посвящен Богу, от какого бы Исповедания то ни было», князь перекрестился. Его слуга поступил так же, хотя, полагает Долгоруков, «50 лет назад холоп мой назвал бы меня еретиком и, под сердитой час, может быть вменил бы себе в добродетель и не повиноваться мне, как басурману»[358].
Относительно разницы между религиями «не стану разсуждать, – пишет Долгоруков, – о том, чья Вера лучше: оставим суд сей Богу; но должен стоять на том камне, на котором поставили меня мои благовестники духовные ‹…› Пусть всякой верит, как разсудил; но тот, кто со всеми готов молиться всячески, без нужды, а из блажи, тот, думаю я, не далек и от того, чтоб ни чему и никогда не молиться[359].
Итак, выбор религии – дело собственной совести, отсутствуют рассуждения о том, что одна религия более «спасительна», чем другая. Долгоруков сравнивает религии с обычаями, установлениями гражданскими и законами в разных странах. В Умани он посетил еврейское богослужение, судя по описанию, в день Девятого ава: «этот пост называется у них констернация Иерусалимская». Здесь Долгоруков, при всем своем бытовом антисемитизме, сумел подняться до чувства всеобщего братства, слушая псалом «На реках Вавилонских»:
Нигде так сильно не выражено чувство любви к отечеству, как в этом прекрасном стихе «Аще забуду тебе, Иерусалиме». Сколь ни омерзительно настоящее положение Жидов, их обряды, службы и сходбища, я не мог, однако, не тронуться, видя кучку людей, сошедшихся оплакивать свое отечество, свою церковь, свою землю, гонимую повсюду, посещенную гневом Божиим, не имущую ни алтаря, ни кадила, ни всесожжения. В эту трогательную минуту я забывал все предубеждения рассудка и, по внушению сердца одного, глядел на последнего Жида, как на брата своего по человечеству