Беспокойство Щербаковского о судьбе его младшей дочери Жени показывает, что он осознавал свою собственную укорененность в сословной идентичности, но в то же время хотел воспитать в ребенке современную и независимую личность. Щербаковский рассказывал Фане о том, что Женя была «благородной душой» с сильно выраженной индивидуальностью, но из‐за ранней потери матери ей не хватало женственности. По его мнению, это объясняло ее неспособность выбрать себе мужа из череды поклонников[749]. Однако в другом месте он признался, что отказался принять предложение замужества для Жени по причине того, что молодой человек был «не тем, о ком я мечтал для своей дочери, и я хотел видеть ее замужем за священником»[750]. Когда в сентябре 1904 года Женя наконец вышла замуж за Павловского, сына местного священника, которым Щербаковский был очень доволен, он в замешательстве писал о современной молодой паре, которая хотела свадьбу «без свадебной музыки и гостей» и которая на следующий день разъехалась в разных направлениях: он в Харьков, а она в Киев, чтобы вернуться к учебе. Щербаковский восхвалял их брак как союз двух душ, в то же время сожалея, что они отложили совместную жизнь на три года, чтобы закончить образование. Он молился о том, чтобы они смогли воплотить в жизнь свой «идеальный план»[751]. Однако идеальный план не сработал. Когда брак Жени распался и она вышла замуж за Василя Кричевского в 1912 году, Щербаковский с трудом внял совету сына Даниила, который просил отца принять новую жизнь Жени[752]. В дневнике он писал о симпатиях к своему любимому бывшему зятю Павловскому. В своей типичной манере самоанализа и критики (и типичной смеси украинского и русского языков) он пытался разделить свою реакцию как мужчины и как священника на поступки дочери, которая нашла свою собственную дорогу в жизни, будучи довольно независимой от традиционных структур и взглядов:
Все хорошо, что кончается хорошо. Но мне все же больно за М. Ивановича [Павловского]. Потому ли, что я мужчина и за мужчиною тягну [укр. принимаю сторону] или потому что я поп – человек традиций и чувствую себя не ловко не честно перед прихожанами, которым проповедую терпеть и нести крест в жизни, а своій дитині не забороняю кинуть сей крест… Потому ли ще не отрімився от батькуванья над своими дитьми. Плохо разбираюсь я в своей душе. Воны молоді – за плечима іх не тягне 60 літня традиція[753].
Под конец своей жизни, в июне 1917 года, Щербаковский оглянулся на свой дневник и его особенности, отмечая следующее: «Странно, дрібинці – душевні, мілкі, лічні переживанья я записую в сю книжку, а велике, Всемірного значіння діло, – революцію в Россіи, пробужденіе України і борьба останньоі з Великороссами за автономии я і не заікнувся написать про них, так як нігде не записав і чого, що построів церковь, школу і собі дом…»[754]
Действительно, дневники Щербаковского в целом очень интроспективные, представляющие «личность в процессе перемен и развития»[755]. Его стремление к познанию самого себя и самосовершенствованию, а также взгляд на скудость своей веры отражают самокритичные традиции духовного образования, дополненные его собственным философским складом ума. Даже в «этнографическом» дневнике Щербаковский акцентирует внимание на своей этнической и социальной идентичности, а не на конкретных профессиональных достижениях и событиях окружающего его мира, несмотря на предчувствие в 1917 году, что именно эти новости важнее. Иногда перед читателем мелькают образы успешного пастыря, переменчивой политической ситуации, но автор не уделяет ни одной из этих тем особого внимания.
Каждый дневник служит связующим звеном между Я и его окружением; новейшие исследования, как правило, отходят от идеального типа автономной унитарной личности[756]. Эволюция понимания Щербаковским себя была особым образом встроена в его социальное окружение, а дневники, как «интроспективные», так и «автоэтнографические», служили средством переписывания и понимания социальных идентичностей. Опыт отцовства, желание передать свои ценности детям и стремление понять их жизненный выбор привнесли элементы социального в его личное самосозерцание.
С другой стороны, будучи членом двух групп, которые он считал угнетенными, – приходского духовенства и народа, который он в разных местах дефинирует как южнорусский или малорусский, – Щербаковский использовал свои дневники для автоэтнографической цели определения данных групп и самопознания в таком социальном контексте. Стремясь определить самого себя как личность, он был ограничен сословной идентичностью, но в то же время гордился тем, что она сформировала его индивидуальность. Более того, когда Щербаковский определяет малорусскую ментальность как «сфокусированную на понимании народа и понимании самого себя», народная культура становится источником того, что звучит как «модерная» индивидуализация и поиски субъективности.
Духовное и светское тесно переплетены между собой в дневнике Щербаковского и в его поисках самого себя. Среди его постоянных собеседников – Бог, покойная жена Фаня и он сам. И хотя это, по сути, не совсем духовный дневник, организованный вокруг темы духовного самосовершенствования, в некоторой степени дневник Щербаковского построен вокруг молитвы и поисков истинной веры. Фаня в роли иконы и доверенного лица из потустороннего мира играет сакральную роль в развитии его субъективности. Помимо православного богословия, местной истории, этот процесс определяют психология и философия, но последние в эпоху и в понимании Щербаковского пересекают границы между богословием и наукой. Подобным же образом духовное и светское чередуются в его восприятии духовного сословия, к которому он принадлежал. Щербаковский воспроизводит и развивает популярные среди приходского духовенства темы, построенные вокруг идеи их уникальной религиозной культуры, но в то же время он без проблем секуляризует это наследие во имя более общего понимания социального служения, целостности и идеализма и своих коллег-священников, и своих детей.
This essay explores the diary kept by Father Mikhail Filipovich Shcherbakovskii, a village priest in Kiev province, from 1885 to 1919. Both because it spans thirty years and in its detail, it is unmatched as a source on the clergy in Right-Bank Ukraine in this period and, indeed, constitutes one of the best examples of an imperial Russian priest’s diary discovered to date. Although Shcherbakovskii clearly cared deeply about his effectiveness as a pastor, the journals are quite unlike the prescriptive models for priests’ diaries, which centre on coping with pastoral challenges and chronicling the life of the parish. Rather, his diary offers insight into the evolution of the self in modern Russian and Ukrainian clerical culture. Written in both Russian and Ukrainian, these hybrid notebooks reveal a hybrid identity. The article shows that Shcherbakovskii pursued two parallel and related projects in his diary-keeping, one introspective, the other “autoethnographic.” The introspective notebooks chronicle a desperate struggle for authenticity and self-definition, for self-understanding and for genuine faith. In the autoethnographic entries, by contrast, Shcherbakovskii sought to describe and define Ukrainian and local clerical culture and to understand himself through these descriptions. This essay explores each aspect of the diaries in order to think about the relationship between the two. It argues that Shcherbakovskii used his journals to elaborate a self that was highly socially defined, embedded in (and constructing) Russian and Ukrainian ethnic, as well as clerical estate identities.
Притчи о блудном сыне. Обращение и вера в крестьянских автобиографиях поздней имперской России
Юлия Херцберг
Жестокие, наивные, бессловесные: после отмены крепостного права в 1861 году такие характеристики русских крестьян больше не соответствовали действительности. Крестьянин стал символом общества, пришедшего в движение[757]. В автобиографиях и дневниках крестьяне рассказывали о своей жизни рабов, самоучек, людей, испытавших духовное пробуждение, – и находили читателей, которые видели в этих текстах наряду с якобы «истинным» обликом крестьянства также альтернативные сценарии для развития общества. Прежде всего, к крестьянам – авторам автобиографических текстов и активным личностям обращались публицисты, выступавшие против самодержавия. Для них такие тексты были «контрархивами», с помощью которых они надеялись обосновать свои оценки Российской империи. Если до отмены крепостного права собирание и публикация крестьянских автобиографий не стояли на повестке дня, то теперь они превратились в излюбленное средство для обсуждения концепций социального порядка и вопросов общественного неравенства. В Российской империи жизнеописание для крестьян и крестьянок было возможно в трех социальных пространствах: в прессе и публицистике, через инициированные учеными автобиографические проекты и в семейном кругу[758]. В этой статье я сосредоточусь на прессе и публицистике, в которой с 1880‐х годов публиковались автобиографии крепостных, крестьянских поэтов и вновь обращенных. Центральную роль будут играть автобиографические тексты крестьян, которые представляли свою жизнь как историю обращения.