Вера и личность в меняющемся обществе. Автобиографика и православие в России конца XVII – начала XX века — страница 61 из 76

Из других документов, обнаруженных мною в разных архивах, выясняется, что последние два десятилетия своей жизни (1874–1895) он так и не смог приблизиться к «вершине своего величия». Опальный архимандрит продолжал засыпать разных людей прошениями о переводе то в одну, то в другую обитель, но значительную часть этого времени провел во все том же Спасо-Евфимиевом монастыре, мигрируя между арестантским отделением и основным братством (в котором он все равно находился под строгим надзором). Епархиальное начальство предписывало настоятелю регулярно доносить о поведении поднадзорного, в списках братии методично фиксировались «успехи в исправлении»:

Не пришел в сознание своей виновности, но поведением тих и спокоен.

Подавал надежду к полному раскаянию, но потом раздумал. В поведении довольно спокоен.

Поведением кроток и благопокорлив; впрочем, по старости и малодушию имел намерение переместиться в другой монастырь, но извинился в этом и успокоился.

Хотя ведет себя хорошо, но усиливается освободиться от поднадзора через подачу самовольных прошений высшему начальству.

По преклонности лет и болезненному состоянию живет спокойно[841].

Удивительно, что в этих обстоятельствах отец Леонтий был, как он не раз указывает в письмах, «весьма доволен» настоятелем архимандритом Досифеем (Цветковым), братией Суздальской обители и их поведением[842]. Не менее удивительно, что под арестом и под строгим надзором наш герой, как и ранее в годы настоятельства, проявил себя как незаурядный организатор и дирижер церковной благотворительности. Его пожертвования шли на самые разнообразные цели, даже на помощь боснякам и герцеговинцам, восставшим в Османской империи в 1875 году. А в своей Спасо-Евфимиевой обители архимандрит за счет своих связей привлек средства, в частности, на образцовое украшение тюремной церкви святителя Николая Чудотворца – так что побывавший в ней священник мог лишь воскликнуть в письме: «‹…› Провидение и сам святитель Христов Николай только и привлекли Вас в это место угнетения ‹…›»[843] Пожаловавшие в обитель высокие гости во главе с владимирским губернатором В. Н. Струковым провозгласили, что этот тюремный храм скорее достоин стать придворным[844].

Новый плод трудов отца Леонтия – фонтан на месте колодца с источником преподобного Евфимия Суздальского, «очень оригинально устроенный среди монастыря»: вода «в виде крупного дождя» падала из креста в чашу[845]. Этот фонтан представляет собой удачный образ очередной высоты из тех, к которым так стремился архимандрит Леонтий, а также адаптации сакрального к светскому в его жизни: вода из источника по воле благотворителя устремлена не вниз, а вверх, и в результате святое место приобретает черты оригинальной светской забавы.

Сохранение дворянского самосознания в монашестве

При всей самобытной индивидуальности отца Леонтия (Желяева) его судьба подталкивает к поиску параллелей в других эго-текстах монахов-дворян.

Наиболее близкий аналог можно видеть в судьбе игуменьи Митрофании (в миру баронессы Розен; 1825–1899). Конечно, их опыт до пострига абсолютно несопоставим: Прасковья Григорьевна Розен купалась в атмосфере придворной жизни, была назначена фрейлиной высочайшего двора. Но дальнейшие повороты судьбы находят очень близкие соответствия: настоятельство в монастыре, выдающая организаторская и благотворительная деятельность, ценные связи, внезапное падение вплоть до уголовного преследования – и составление автобиографических записок с налетом собственной апологии.

Характерно, что, уже будучи игуменьей Серпуховского Владычнего монастыря, Митрофания выпускала статьи с подписью Баронесса ***. Одна из таких статей «По поводу современных нападений на монашество» была помещена в журнале «Странник» в 1869 году[846]. Редакция сообщила, что автор – «весьма религиозная и разносторонне образованная дама, принадлежащая по своему происхождению к самому высшему обществу и по скромности пожелавшая скрыть свое имя». Скрыт был и монашеский статус автора. Возможно, игуменья Митрофания хотела, чтобы заступничество за обители исходило из внешней среды и не выглядело как самооправдание монашествующих. Тем более что, перечисляя в качестве позитивных примеров современные монастыри со строгим общежительным уставом, она упомянула среди двух женских собственную Серпуховскую обитель. Раскрытие псевдонима в таком случае выглядело бы совсем нескромно. Но сам выбор псевдонима был явно связан с сохранившимся дворянским самосознанием.

Это подтверждает впечатляющая реакция игуменьи Митрофании на приговор суда в 1874 году, приведенная в ее автобиографических записках. Она так и не признала себя виновной в мошенничестве и не сомневалась в истинных причинах преследования: «Ныне все восстало против дворянства, и все мое преступление состоит в том, что в монашеской рясе я все-таки принадлежу к числу столбовых дворян, к числу аристократов. Это есть мое первоклассное преступление, второклассное – моя возможность доводить до высших сфер то, что антирелигиозное стремление желает от них скрыть»[847].

Еще одно важное и перекликающееся с опытом отца Леонтия свидетельство социальной чувствительности игуменьи Митрофании оставил А. Ф. Кони. Знаменитый юрист принимал участие в ее деле и предложил ей на время следствия переселиться в Новодевичий монастырь в Санкт-Петербурге. «Я умоляю вас, – сказала она, – не делать этого: этого я не перенесу! Быть под началом другой игуменьи – для меня ужасно! Вы себе представить не можете, что мне придется вынести и какие незаметные для посторонних, но тяжкие оскорбления проглотить. Тюрьма будет гораздо лучше!»[848]

Архимандрит Пимен (Благово; 1827–1897) – еще один из тех, кто не забывал в монастыре о своем благородном происхождении. Именно в обители у него созревает замысел сатирической комедии «Умные женщины», изображавшей Москву в 1880 году. Речь в ней идет о разорении родовитого московского барства: «С тех пор, как отошли от нас крестьяне. / Теперь мы нищие, а не дворяне»[849].

Автобиографическое наследие архимандрита Пимена сохранилось не в прямом, а в опосредованном виде – через лирику. На одном из списков своих произведений он оставил пометы после названий: «для биогр.», «автобиогр.» и тому подобные[850]. Его драматическая судьба – смерть сына, измена жены, уход в монастырь – отражена, в частности, в поэме «Инок», написанной в годы послушничества. Сюжет сильно изменен, лирический герой превратился в князя, но в самой задумке поэмы трудно не увидеть желание как вновь пережить скорбные перипетии своей жизни, так и «исправить» с помощью монастыря судьбы близких людей, ослепленных высшим светом – «светом мнимым, светом лишь по названью»[851].

Одного из самых известных монахов дворянского происхождения, архимандрита Леонида (Кавелина; 1822–1891), в ноябре 1878 года можно было обнаружить на праздновании столетия его alma mater – первого Московского кадетского корпуса (к тому моменту преобразованного в первую Московскую военную гимназию). Он не только совершил литургию в корпусной церкви, но и оставил эмоциональное описание торжества[852]. Здесь можно найти перечисление знаменитых воспитанников, юбилейных речей, тостов и тому подобное. Этот текст демонстрирует необычное для монаха чувство полной сопричастности с военной корпорацией. Впрочем, как духовное лицо архимандрит Леонид смотрит на нее под своим углом: называет основной чертой первого Московского кадетского корпуса любовь к Церкви и к ее уставам, с удовольствием замечает, что и молодое поколение кадетов «держит себя в церкви чинно и благоговейно и молится усердно, приучаясь с детства чтить то, что должно быть свято каждому желающему не всуе именоваться членом той корпорации, которую Церковь именует „Христолюбивым воинством“»[853].

Самосознание митрополита Трифона (в миру князя Туркестанова; 1861–1931) отражено в таких эго-документах, как письма и проповеди. Надев монашескую мантию, он тоже не порвал со своими светскими интересами. К примеру, продолжал ценить театр и актеров, мог почитать пьесу или воспоминания о спектаклях[854]. В отличие от отца Леонида (Кавелина) князь остро ощущал отчужденность благородного сословия от иночества и от Церкви вообще. В слове при наречении во епископа в 1901 году он вспоминал, что с детства его пламенным желанием было служение «хотя бы в самом малом чине церковном», к которому он, «по-видимому, не подготовлялся ни рождением, ни светским, мирским воспитанием»[855]. Намерение Туркестанова принять постриг не было принято его средой: «‹…› много всякого рода возражений, а иногда и укоризны, насмешек услыхал я от своих товарищей, и от родных, и от того интеллигентного слоя общества, среди которого я находился»[856]. Но ориентиром для него были другие примеры:

Русь, Русь! Видит взор мой в тумане прошедших веков твоих князей, кончивших жизнь в иноческих подвигах, твоих бояр, умиравших самоотверженно за веру Христову в палатках татарских ханов. Наконец, уже не мысленным оком, а воочию, лицом к лицу, видел я в годы своей юности и с отрадою и в то же время с болью сердечной вспоминаю многих дорогих москвичей, людей высокой образованности, глубокой философской и богословской начитанности, которые полагали все счастье и спасение России в ее тесном единении со Святой Церковью, и так учили они словом и пером в своих до сих пор еще недостаточно оцененных научных трудах