Вера и личность в меняющемся обществе. Автобиографика и православие в России конца XVII – начала XX века — страница 62 из 76

[857].

В речи перед присягой дворян по случаю дворянских выборов в 1902 году епископ Трифон выразил свою мечту, которая раскрывает в нем человека, сохранившего солидарность со своим сословием, сочувствие и боль за него: «О если бы действительно образованное общество, и впереди его благородное сословие, осознало бы, что только в единении со Христом и Святой Церковью ‹…› заключается спасение и счастье и отдельного человека, и целой семьи, и целого государства»[858].

Архимандрита Леонида и митрополита Трифона объединяет попытка стать мостиком между светским и сакральным, донести до своего сословия, причастность к которому они продолжали ощущать, свет христианской веры.

Опыт епископа Игнатия (Брянчанинова; 1807–1867) показывает, как непросто было дворянину-офицеру переступить порог монашеской кельи. В его обширном письменном наследии скромное место занимает небольшой автобиографический этюд под названием «Плач мой», вошедший в качестве последней главы в «Аскетические опыты». Автор признавался, что, хотя охладел к миру, оставить его было очень непросто: «‹…› самое тело вопияло мне: „Куда ведешь меня? Я так слабо и болезненно. Ты видел монастыри, ты коротко познакомился с ними: жизнь в них для тебя невыносима и по моей немощи, и по воспитанию твоему, и по всем прочим причинам“». В конце концов он вступил в монастырь, «как кидается изумленный, закрыв глаза и отложив размышление, в огонь или пучину – как кидается воин, увлекаемый сердцем, в сечу кровавую, на явную смерть»[859]. Уже изведав на себе жизнь в разных обителях, епископ Игнатий в переписке особо приветствовал порядки Иоанно-Предтеченского скита при Оптиной пустыни, которые сообразовывались с немощами проживавших там «лиц образованного светского круга». Эти бывшие дворяне в скиту «перешли к большему лишению, нежели те, которые в монастыре имеют, пожалуй, пищу и одежду лучше, нежели какие они имели в миру». «Будучи слабее телосложением, нежели простолюдины, они не способны к сильным телесным трудам и подвигам, зато способнее к подвигу душевному и к занятиям, требующим умственного развития»[860]. Епископ Игнатий относил себя к этому кругу просвещенных монахов и считал оказываемое им снисхождение не признаком кастовости, а благоразумной расчетливостью, ведущей к пользе всего монашества.

Адаптация дворянского самосознания к монашеским нормам

Еще один офицер-оптинец, послушник Семен Хрущов (1797–1868), запечатлел пример того, как сословность может растворяться за стенами обители. Он поступил в Оптину пустынь уже в преклонном возрасте, в 1859 году, и по свежим следам описывал в своих «Путевых записках утлой ладьи по бурному житейскому морю» переход из мирского состояния в иноческое. В монастыре, по наблюдению Хрущова, «как и следует быть, всё наизворот». В первую очередь военный обращает внимание на отличия «уставных формул»: «‹…› в мирских обществах говорят: „позвольте“, а в иноческом звании: „благословите“; в миру говорят: „извините“, в монастыре: „простите“; в миру: „сделайте одолжение“, в монастыре: „окажите, или явите, любовь“; вместо „с удовольствием“ говорят: „с любовью“ и прочее и прочее тому подобное»[861].

Но жизнь в Оптиной побуждает автора не только к корректировке лексики, но и к более глубокой социальной ассимиляции: «Вот где можно сблизиться с народом, потому что тут соединяются все классы и не только на тебя не обращают никакого внимания, но сам себе вменяешь в обязанность ничем не отличаться от других, дабы не подвергнуться язвительным насмешкам ‹…›»[862] Пожилому дворянину приходится рубить капусту, чего он «по своему званию, конечно бы ‹…› не делал», но это укрепляет взаимную любовь его и братии. Еще один пример в этом роде был преподан самому послушнику Хрущову его келейником. Поначалу в качестве келейника не рассматривали отца Зотика, который как рясофорный послушник был в монашеской «табели о рангах» более высоким чином. Однако в мирском прошлом соотношение между ними было обратным, и отец Зотик использовал мирскую субординацию ради более высокой цели – монашеского смирения: «‹…› ведь я что был? Простой унтер, а ведь он маиор, у него нас бывало по тысячи, так как же мне ему не послужить ‹…›»[863]

Наследие оптинского старца, архимандрита Варсонофия (Плиханкова; 1845–1913), можно привести как пример сохранения иноком не столько дворянского самосознания, сколько культурного опыта. Он не составлял своих воспоминаний, но они вкраплены в беседы, которые он вел с монахами в скиту Оптиной пустыни и в Старо-Голутвином монастыре в Коломне в начале XX века. В этих записанных слушателями беседах старец Варсонофий охотно делился рассказами о своем быте высокопоставленного штабного офицера, принятого во многих аристократических домах, а также о том, как еще в светской жизни он все больше дистанцировался от мира.

Он не забыл о прошлом, но не ассоциировал себя с ним, а черпал оттуда познавательный материал для своих слушателей. Отец Варсонофий любил приводить примеры из жизни и произведений русских и европейских писателей, композиторов, художников. Говоря о том, что после смерти каждый окажется в своем «обществе», он проводит параллель с бедным учителем, случайно попавшим на великосветский обед и чувствовавшим себя как на иголках, мечтая, когда все закончится. («Если уж на земле так неприятно быть не в своем обществе, то тем более – на Небе»[864].) Еще одна его параллель: «Монахи – это тоже своего рода офицеры Генерального Штаба, только служат они не земному царю, а составляют воинство Царя Небесного»[865].

Во время Русско-японской войны 1904–1905 годов отец Варсонофий получил лишнюю возможность вспомнить свой офицерский опыт – уже как иеромонах был командирован в Манчжурию для служения в полевых госпиталях. В письмах в Оптину пустынь он опять обращался к излюбленным социальным параллелям: «‹…› во многом поотстал от Оптинских порядков. Иногда думается, что вот мои собратия проходят университетский курс высших наук, высшего богословия, а я сижу на парте с букварем»[866]. Так оптинский старец, выйдя из высшего общества, переосмысливает сами светские понятия, находя подлинное высшее общество в сакральной сфере.

Наконец, среди монахов-дворян можно найти и таких, которые оказались вовсе чуждыми своему прежнему «состоянию» и не хотели о нем вспоминать. Иеромонах Арсений (Троепольский; 1804–1870), известный как автор «рассказов странника», оставил в разные годы несколько небольших автобиографических очерков[867]. В них он обращается к своему детству и к юности, но с особыми целями – в поиске первых своих опытов духовной жизни и молитвенного делания – темы, которая полностью занимала его. Сословных реалий отец Арсений совершенно не касается, если не считать упоминания об учебе в Московском университете, да и то скорее как о некоей помехе. Во время обучения он, по собственным словам, «имел попечение более о том, дабы посредством худых примеров не отстать от спасительного пути»[868].

В заключение нельзя пройти мимо саркастической реплики из дневника митрополита Арсения (Стадницкого). Он скептически отзывается о «дворянах-мирянах, которые решили бросить все утехи мирские ‹…› для „скромной“ рясы послушника в каком-нибудь монастыре и преимущественно в Оптиной пустыни… Тут они действительно смиряли себя до самобичевания… Но люди везде люди… Такое самобичевание не могло долго продолжаться: сквозь скромный кукуль и дырявую рясу заманчиво и искусительно выглядывала митра и шелка»[869].

В самом деле в братстве Оптиной пустыни было немало выходцев из дворянства. Среди упомянутых в данной статье девяти монашествующих – авторов эго-документов – только двое никогда не состояли в этой обители, включая игуменью Митрофанию. Справедливо и то, что монахи из дворян часто достигали карьерных высот, для них иночество становилось альтернативным социальным лифтом. Значительное большинство архиереев в XIX – начале XX века происходили из духовенства, но дворян-мужчин в монашестве в принципе было гораздо меньше и каждый из них имел лучшие, чем у поповичей и представителей других сословий, перспективы стать игуменом, архимандритом, епископом. Конечно, здесь играло роль не cтолько происхождение как таковое, сколько связанные с ним уровень образования, деловые качества, связи кандидатов[870]. И в особенности реплика митрополита Арсения кажется применимой к архимандриту Леонтию (Желяеву), трепетно относившемуся к любому карьерному подъему.

Но вместе с тем едкие слова о дворянах митрополита, происходившего, кстати, из духовного звания, едва ли могут быть мерилом объективности. И они, безусловно, не исчерпывают представления о сложном сочетании благородного сословия и монашеского пострига. Переход между двумя этими опытами в Новое время – с его разрывом между светской и церковной культурой – был резким. Чинов и наград дворяне могли гораздо легче добиться на светской службе, а уход в монастырь, как правило, был для них результатом волевого религиозного решения (это касается и архимандрита Леонтия), часто требовавшего преодолеть сопротивление своей среды, пожертвовать многими привычками и удобствами.

Разнородность дворянского и монашеского опытов ставила перед их носителями вопрос о рецепции своего происхождения, о возможности переноса мирских элементов в иноческую жизнь, о сочетании светского и сакрального. Автобиографические тексты показывают, что возможные ответы на этот вопрос выстраиваются в широкий диапазон.