Вера и личность в меняющемся обществе. Автобиографика и православие в России конца XVII – начала XX века — страница 70 из 76

Вчера делал доклад-воспоминание в ‹…› клубе и в агитпункте на железной дороге: все здесь мизернее, чем в Омске, совсем я себя чувствую умаленным, разве бы я такую аудиторию мог поднять, вдохновить, заставить жить великими переживаниями октября. Но все-таки и тут: близкими, близкими стали вот эти серые люди и я им стал близок. Ты знаешь, какие у меня бывают хорошие, светлые душевные подъемы, когда всякий кругом это чувствует. Этим я вчера и жил[939].

Ярославский рассказывает присутствующим о своей роли революционера в Октябрьской революции. Подобно о. Иоанну Кронштадтскому собственная личность и у Ярославского играет центральную роль в донесении информации: лишь благодаря обаянию личности и в непосредственном физическом присутствии героя революции Ярославского слушатели также приобщаются к главному событию, Октябрьской революции, и к истории вообще. Некоторое неявное облегчение, которое испытывает Ярославский, происходит от того, что в ситуации этой речи ему удается при сложных условиях снова пережить это знаменательное событие перед своей публикой и тем самым внутренне удостовериться в своих претензиях на роль революционного вожака. В этом процессе инкарнации власть большевиков для Ярославского получала свое воплощение и легитимацию.

Эти в высшей степени чувственно воспринятые перформативные моменты, в которых революционер благодаря слиянию с «массами» мог увидеть подтверждение своей ролевой модели и справедливости своего дела, становились благодаря письмам и дневникам предметом не только частной саморефлексии и коммуникации. Они попадали в биографические и автобиографические тексты, которые публиковались, становясь таким образом предметом публичной коммуникации. В качестве примера можно привести выдержки из вышедшей в 1920 году пропагандистской брошюры о Троцком:

Театр гремел. Здесь, как и всюду за эти дни, Троцкого встретили так, как встречают тех людей, которых понимают, которых чувствуют. Так встречают людей, которые говорят то, что получает отзвук в каждой честной душе.

Сумрак ожил. Звучат тысячи голосов, тянутся вверх к балкону тысячи рук. ‹…› Так встречают людей, в которых чувствуют душу, родную своей душе. Так встречают вождей, в которых масса чувствует воплощение лучшей части самое себя[940].

В брошюре о Троцком непосредственное признание революционера массами переводится на символический уровень[941]. Дело в том, что после захвата власти большевиками, которые с угасанием революционной эйфории были вынуждены управлять обширной территорией и консолидировать свою власть нередко вопреки сопротивлению голодного и обнищавшего населения, идеал непосредственного общения с «массами» стал рушиться. Издававшиеся крупными тиражами биографические и автобиографические тексты заменяли теперь непосредственное общение на митингах революционной эпохи и рассказывали о героях революции далеко за пределами их непосредственного радиуса действия. Ярославский, к примеру, восторженно отзывался в письме Кирсановой в мае 1922 года о том, что шахтеры в Кольчугино (Кузбасс) присвоили его имя своей шахте. Из этого он заключил, что его имя и биография знакомы и близки шахтерам[942].

В фракционной борьбе 1920‐х годов такие революционные (авто)биографии попадали под перекрестный обстрел критики или применялись как оружие в конкурентной борьбе за символическое присутствие и властные позиции. Собственная революционная биография, которая документировала способность завоевать на свою сторону «массы», правильно истолковать историю и ее решающие поворотные пункты, была одним из важнейших ресурсов, позволявших как обосновать и легитимировать претензии на власть в своей группе, так и лишить легитимации другие сильные фигуры. Кипучая активность в занятии собственной биографией и биографиями других, возникающий на этой основе культ вождей также кажутся чем-то из ряда вон выходящим, если принять во внимание, что большевики называли себя материалистами. Поэтому у большевиков не было никаких определений для описания своих практик культа[943]. Выход из панегирической дилеммы предлагала партийная историография: для Ярославского она была более многогранным вариантом автобиографии. В сражениях за правильное истолкование истории партии, которые Ярославский со своими соратниками вел в 1920‐х – начале 1930‐х годов, речь шла о том, чтобы объективировать историю своей собственной жизни через историю партии и таким образом канонизировать собственный опыт как единственно легитимный большевизм[944].

Эпилог: далекий рокот революции и борьба с сомнениями

В 1930‐х годах Ярославский питал надежды, что читающие его тексты «массы» почувствуют, насколько тесно он связан с ними и с партией. Помимо этого, он использовал любую другую представлявшуюся возможность, чтобы снова разбудить эмоциональный всплеск эпохи революции. Не только непосредственно в ходе выступлений на партийных собраниях, но и проигрывая затем воздействие, которое, по его мнению, он произвел на своих слушателей, постфактум в своем дневнике. Вот, например, запись от 23 октября 1936 года:

Сегодня мой доклад в клубе «Серп и молот» для кандидатов Первомайск[ого] района. Полон зал. Слушают доклад «ВКП(б) – передовой отряд трудящихся» с затаенным дыханием, как яркую сказку. Я вдохновляюсь, загораюсь и живу, ярко переживаю пройденный путь четырех десятилетий. Я ведь сам почти весь этот путь прошел с партией, пережил каждый шаг. Я рассказываю о великом значении партии, о ее борьбе, о пережитых трудностях. Когда ухожу, сотни благодарных взглядов провожают меня, почти не один человек не ушел из зала во время двухчасового доклада. Старик железнодорожник говорит мне: Вот спасибо, напомнил нам всю жизнь, и так правдиво, как будто я сам все это пережил: «За два часа ты нам всю жизнь партии показал и так красиво и просто». Я спрашиваю юношу и девушку: «не утомил вас 2-х часовым докладом?» «Хорошо бы нас почаще утомлять таким докладом»[945].

К этому времени Ярославскому было шестьдесят лет, он устал, оказался в изоляции от партийных верхов, и его мучили сомнения в себе. «Старая гвардия», к которой он принадлежал, оказалась обойденной, политические правила игры поменялись. Как одержимый Ярославский стремился к постоянному повторению харизматического момента. Чувство энтузиазма было отдано на службу дисциплины. Это служило для Ярославского доказательством того, что он все еще тот же революционер, каковым себя считал. Однако он заблуждался в этом, поскольку яркое чувство слияния со своей публикой воспроизводилось, в отличие от начальной фазы движения, в контролируемом пространстве одобрения[946]. По поводу открытия Чрезвычайного VIII Всесоюзного съезда Советов СССР, на котором была принята новая советская конституция, он сделал в дневнике следующую запись:

Сегодня открылся VIII съезд Советов. Под звуки Интернационала открывалась новая страница истории великой нашей социалистической родины, и нет слов, чтобы выразить глубоко волнующие чувства, когда многомиллионные массы народов СССР закрепляют в конституции завоевания социализма. Сознание, что и ты боролся за эти великие победы, наполнят радостью и гордостью все существо. Я смотрю на Сталина. Вот он в двух шагах от меня, я сижу у самой трибуны, на боковой скамье на возвышении. С ним прошел я путь вместе, зная его с 1905. Вот он спокойно и терпеливо дожидается, когда стихнет овация, чтобы начать свою простую, без всякой аффектации, речь, которая войдет в историю человечества как великий памятник победы коммунизма. Сегодня – один из самых радостных дней моей жизни[947].

Лишь в непрерывном и автобиографическом повторении воспоминаний перед своей аудиторией и вместе с ней – но прежде всего в привязке своего жизненного пути к Сталину и его благосклонности – Ярославскому и во второй половине 1930‐х годов удавалось соответствовать тому, кем он хотел быть и все еще надеялся, что им является: революционером и большевиком[948].

Если в 1920‐х годах Ярославский пытался «объективировать» свою автобиографию в виде партийной истории, то во второй половине 1930‐х функцией его автобиографики стала, наоборот, радикальная субъективация истории партии. Зимой 1936/1937 года он читал воспоминания Осипа Пятницкого «Записки большевика» – за несколько месяцев до того, как Пятницкого арестуют и казнят. Под впечатлением от прочитанного Ярославский, боясь отвержения, забвения и принижения своего собственного революционного опыта, принял решение писать мемуары, с тем чтобы опубликовать их к сорокалетию членства в партии в 1938 году[949]. Однако, несмотря на то что этот замысел не отпускал его всю вторую половину 1930‐х годов, проект так и не состоялся.

Заключение

В своей статье я предпочла понятию религии более открытое понятие веры и попыталась на этом основании вывести обобщения о связи между социально-политическим контекстом конца XIX – начала XX века, формированием самосознания современников и их автобиографическими практиками. Для своей аргументации я выбрала две фигуры: большевика Емельяна Ярославского (1878–1943) и священника Иоанна Кронштадтского (1829–1909). По своим убеждениям они имели мало общего друг с другом, однако обнаруживают удивительные параллели в практиках формирования своего Я. А именно оба они, и священник, и большевик, во-первых, не могли обойтись без отклика людских масс (верующих, рабочих), которые придавали им и их делу необходимый авторитет. И во-вторых, у обоих при общении с массами в центре – их личность. В обоих случаях Я создается перформативно. И о. Иоанн, и Ярославский описывают и размышляют о своей тесной связи с массами или верующими в эго-документах – письмах и дневниках. Эта связь имела для обоих как индивидуально-эмоциональное, как и политическое легитимирующее значение. На их примере я показала, что усилившиеся во второй половине XIX века процессы делигитимации самодержавия, возникновения современных средств массовой коммуникации и того, что Макс Вебер называл «дифференциацией ценностных сфер» политического и религиозного поля, ставили и религиозных, и политических акторов, стремившихся выразить свою миссию, перед вызовами и вели к тому, что я называю открытием харизмы.