Вера и разум. Европейская философия и ее вклад в познание истины — страница 27 из 41

классическая немецкая философия.

Беседа семнадцатаяКому Церковь не мать, тому Бог не отец

Протестантская цивилизация добилась права на легальное существование по Вестфальскому миру 1648 года, которым завершилась Тридцатилетняя война. В результате сложилась ситуация внешне аналогичная той, с которой столкнулись христиане в 313 году, когда Миланский эдикт Константина Великого дал им свободу вероисповедания. До этого им приходилось прятаться, скрывая свою веру от враждебного окружения, узнавать друг друга по только им известным признакам, зашифровывать Христа изображением рыбы, совершать богослужения в катакомбах и так далее, иными словами, быть по своему поведению сектантами, каковыми их и считали римляне. А что вносит в общественную жизнь секта? Конечно же, раскол. Христиане не хотели раскалывать Империю, они были самыми законопослушными гражданами, но вести себя иначе просто не могли. И промыслительно, против своей воли, всё-таки раскалывали языческое государство до тех пор, пока оно не капитулировало и не сделало их религию своей официальной идеологией. После этого перед ними встала новая задача, прежде неактуальная: дать предельно сжатую и ясную формулировку самой сути своего верования, которая была бы понятной для десятков миллионов бывших язычников, становящихся теперь вслед за императором христианами. В период гонений к Спасителю обращались только «алчущие и жаждущие правды». Его учение они усваивали от мудрых харизматических наставников, преемников апостолов, которые дышали ещё святостью Пятидесятницы, а также от старших единоверцев, посвящавших их в Откровение на всенощных бдениях, действительно длившихся всю ночь, так что ни в каком тексте, кроме Евангелия, они не нуждались. При Константине же Церковь повела ко Христу за руку всё население, и ему надо было доходчиво разъяснить, во что теперь оно будет веровать. Отцы Церкви выработали такое разъяснение, известное как Символ веры, первый вариант которого был готов в 325 году, а та формула, которая читается в храмах сегодня, была дана в 381 году.

Такой же общедоступный «символ веры» протестантизма надо было вырабатывать после Вестфальского мира, когда новый тип верования перестал быть сектантским, то есть разрушительным, и поднялся на уровень официальной идеологии первого вышедшего из феодализма национального государства, которым была Франция.

Централизация власти началась здесь ещё при короле Филиппе Красивом (1268–1314) из династии Капетингов, который разгромил орден тамплиеров, ограничил самостоятельность феодалов и нанёс удар по могуществу Церкви, силой заставив пап перенести свою резиденцию в Авиньон, сделав их тем самым фактически своими пленниками («Авиньонское пленение» 1309–1378 годов). Но вскоре после его смерти началась Столетняя война 1337–1453 годов, в ходе которой Франция была наполовину оккупирована англичанами и разорена. Только после окончательного изгнания англичан, начатого Жанной Д’Арк (последним их оплотом на континенте оставался Кале, который пал в 1558 году), формирование единого сильного государства возобновилось. Завершил его один из самых выдающихся французских королей Людовик XI (1461–1483) из династии Валуа. Он присоединил к королевскому дому Прованс, Анжу, Пикардию, Мэн и другие важные провинции. С этого времени границы Французского королевства неуклонно расширяются. Могущество Франции, как и её территория, резко возросло после Тридцатилетней войны, уже при династии Бурбонов (первый король – Генрих IV, один из героев трилогии Александра Дюма «Королева Марго», «Графиня де Монсоро» и «Сорок пять»). При сыне Генриха, Людовике XIII, руководил действиями Франции гениальный дипломат, а вернее сказать, интриган (изображённый Александром Дюма в «Трёх мушкетёрах») кардинал Ришелье. Будучи главным католиком страны, он, когда это было выгодно, поддерживал и протестантов (например, Густава-Адольфа), ставя выше всяких религиозных интересов мощь и величие Франции. И при следующем короле, Людовике XIV, вошедшим в историю как «король-солнце», это величие достигло апогея – Франция стала абсолютной монархией, где вся полнота власти сосредоточилась в руках одного лица, выразившего свой принцип правления тремя словами: «Государство – это я».

Может возникнуть вопрос: почему бы ту политическую форму общественной жизни, которая сложилась при Бурбонах, не назвать империей? Причина в том, что в XVIII веке, когда возникло это название, хорошо понимали разницу между империей и авторитарным национальным государством. Империя, как это видно на классических примерах – Римской империи, Византии, АвстроВенгерской империи, Российской империи, Османской империи, Британской империи, – всегда многонациональна, её основной признак заключается в том, что принадлежность к ней всякого человека определяется его гражданством:, в то время как национальное государство объединяет определённый этнос, и для принадлежности к нему, как следует из самого наименования, желательна принадлежность к этому этносу (хотя могут быть отдельные исключения). Впоследствии понимание этой разницы как-то ушло. Скажем, Наполеон назвал себя не «императором Франции», а «императором французов», не чувствуя, что в этом титуле содержится внутреннее противоречие: если ты верховодишь только одними французами, то какой же ты император – ты национальный лидер, только и всего. Император должен быть отцом всех народов, живущих в империи. Незаконно присвоил название империи (рейха) своему государству и Гитлер: оно было строго мононациональным. Наполеону казалось, что термин «император» звучит торжественнее, чем «король»; таким же образом хотел поднять престиж Германии Гитлер, хотя лично себя назвал правильно – «фюрером» (вождём). А вот сталинское государство было очень близким к империи, так как в нём поощрялось развитие разных национальных культур и полноценным человеком считался любой, кто мог сказать: «Смотрите, завидуйте – я гражданин Советского Союза!»

У Аристотеля всякое единовластие именовалось «монархией» и попадало в одну клетку его таблицы. Это была очень грубая классификация. В своём стремлении к систематизации всего он игнорировал даже тот исторический материал, который просто бросался в глаза: империя его ученика Александра Великого была совсем не похожа на персидское царство, которое он разрушил, а и там, и там было строгое единоначалие. Империя и абсолютная монархия – это, конечно, разные формы власти одного лица. Общее между ними лишь то, что, концентрируясь в одних руках, власть неизбежно должна отниматься у тех инстанций, которым она принадлежала, – у феодалов, аристократов, духовенства, олигархов и других социальных групп и сословий. Это приводит к уравниванию статуса самых широких масс населения, которые теперь все равны перед дубинкою верховного правителя, а значит, и к тому, что граф Уваров назвал «народностью», связав её с «самодержавием». В обеих системах возникает единое сообщество, только в империи это граждане, а в абсолютной монархии нация, и это различие весьма существенно. Гражданское общество сплачивается законами и побуждается прежде всего к политической, административной и хозяйственной деятельности; нация сплачивается культурой и реализует себя главным образом в деятельности интеллектуальной и художественной. Последнее и произошло во французском абсолютизме XVIII века. Освобождённые от властных функций, перешедших теперь к королю, представители самых разных сословий взяли на себя функции добровольных помощников и советчиков короля в идеологической сфере, перейдя от служения шпагой к служению словом. И это своё служение они понимали как посвящённое не только Франции, но и всему человечеству, ибо их «прекрасная Франция» воспринималась ими как флагман человечества, как свет миру, рискующему без него заблудиться во тьме. Так под крылышком абсолютизма зародилось французское Просвещение, составившее вместе с ним «просвещённый абсолютизм». Куда же звал народы этот высоко поднятый факел, какие идеи несли людям французские просветители? И какой вклад внесли эти идеи в развитие европейской философской мысли?

Скажем сразу: никакой подлинной философии здесь не было, поскольку не было метафизики. Единственным тезисом, который можно считать философским, а вернее, историософским, был вдохновивший просветителей тезис министра Людовика XVI барона Тюрго о необходимости для всего человечества двигаться в будущее одним и тем же путём, который есть путь «прогресса» (Тюрго и ввёл в обиход это словечко, которое в последующие два века стало самым употребляемым на нашей планете). «Прогресс» понимался двояко: во-первых, развитие науки и техники, позволяющее человеку всё больше подчинять себе природу, и, во-вторых, как тогда говорили, «смягчение нравов», в результате которого и отдельные люди, и общество в целом становятся всё более гуманными. Короче говоря, к природе надо относиться всё безжалостнее, а к человеку всё снисходительнее. Тут важно то, что движение в направлении прогресса провозглашается нормой для всех народов, и если одни страны опережают остальных в этом движении, то рано или поздно оставшиеся к ним подтянутся, и все начнут, как сказал Маяковский, «без россий, без латвий жить единым человечьим общежитьем». В основе концепции всемирного прогресса лежит монистическая модель человеческого рода, представление о его унитарности, о принципиальной одинаковости всех сообществ, различия между которыми суть что-то привходящее, обусловленное посторонними случайными историческими причинами, так что со временем они должны сойти на нет. И эта идеальная модель, обязательная для всех, есть, конечно, европейское, то есть протестантское общество. Этой мыслью философская составляющая французского просветительства исчерпывается, и дальше начинается чисто публицистическая деятельность по высмеиванию, изобличению и искоренению из общественной жизни всего того, что мешает прогрессу. А мешает в первую очередь, разумеется, Церковь, в адрес которой один из первых французских просветителей, Вольтер, высказывался предельно ясно: «Раздавить гадину!»