Вера Ильинична — страница 16 из 19

— Перемена имени — перемена судьбы, — загадочно сказал не расстававшийся с молитвенником Моше.

Никаких перемен в судьбе Веры Ильиничны, однако, не происходило, ничего не менялось, и это постоянство не столько радовало ее, сколько почему-то настораживало и пугало. А вдруг… А вдруг с кем-нибудь из них что-то произойдет — с Иланой, с ней самой или, не приведи Бог, с Павлушей.

— В Израиле все до единого ждут чуда, а ты все время ждешь несчастья, — упрекала ее Фейга Розенблюм.

Тем не менее, с тех пор, как Вера Ильинична уехала из Литвы, ее не переставали мучить дурные предчувствия, каждый день она и впрямь ждала чего-то, что в одну минуту могло взорвать привычный ход жизни, и, как ни старалась, не могла заглушить в себе эту тревогу. Всякий раз, предчувствуя что-то неладное, она в жертву выбирала самоё себя, готовая заплатить непомерную дань любой беде, даже смерти, за благополучие и невредимость своих близких.

Смерти Вера Ильинична не страшилась. Если что-то и заставляло её съеживаться и содрогаться, то только мысль — прихлопнет ли её безносая одним махом, или, упиваясь своим коварством и безнаказанностью, поглумится над ней — искалечит, отнимет разум, превратит из человека в его жалкое и беспомощное подобие. Не было дня, чтобы ее не преследовало ощущение, что вот-вот что-то все-таки случится; не было ночи, чтобы ей не снились покойники: отец Илья Меркурьевич, Ефим, сестра Клавдия, дядя Дементий, погибший на лестнице рейхстага, мужья Ольги Николаевны и Валентины Павловны, давно покинувшие эту бедную землю. Вера Ильинична во сне и наяву с ними бывала чаще, чем с живыми, и почти не сомневалась в том, что, когда наступит ее смертный час, она не почувствует никакой разницы, и, не причиняя никому излишних хлопот и тягот, просто перейдет в небытие, как из одной комнаты в другую, пусть и менее освещенную, и соединится с её обитателями. Господь удостоит ее такой милости, хоть один раз выполнит ее потайное желание — что Ему стоит? Ведь на своем веку она не докучала Ему своими просьбами. Может статься, это Он и надоумил Моше назвать ее Пчелой, может, в новом её имени сокрыт какой-то вещий знак, заключено какое-то тайное предначертание, и ей суждено превратиться не в тую, а перевоплотиться в скромную труженицу-пчелу, умудряющуюся добывать сладость даже на погостах: вспорхнет, зажужжит и полетит со взятком отсюда, от Средиземного моря, от чужого дома на Бат Галим в Литву, на еврейское кладбище, где под вороний грай покоится Ефим и где по весне до головокружения пахнет хвоей и медуницей.

Боясь пропустить какой-нибудь важный звонок Павлуши (или, упаси Господь, о Павлуше), Вера Ильинична все реже приходила на набережную. Вырвется, бывало, на полчаса из дому, спустится к самому берегу, выберет отдаленную отмель — ночлежку крикливых чаек, и, уединившись, стоит, зажмурившись, и думает о том, в чем никому, кроме моря, до сих пор не смела признаваться. Морю можно, оно не выдаст, не осудит ее, только вскипит волной, загудит, застонет…

Иногда редкий прохожий, такой же отшельник, как и она, останавливался и тихо спрашивал:

— Женщина, вам плохо?

— Нет, нет, — отвечала она. — Все в порядке… — И, устыдившись, что кто-то застиг её врасплох и нечаянно угадал ее мысли, быстро уходила прочь.

Отрешенность Веры Ильиничны, навязчивое ее стремление уединяться, отстраняться, отмалчиваться раздражали и тревожили Сёмена с Иланой. Теряясь в догадках, что с ней происходит, они по ночам принимались о чем-то подолгу шушукаться, шёпотом спорить, в неурочное время вставать — подойдут на цыпочках к ее комнате, тихонечко приоткроют дверь и, убедившись, что старая дышит, топают обратно к своей постели.

Вера Ильинична притворялась, что не замечает этого неуклюжего и заботливого подслушивания, этой благожелательной слежки, и успокаивала их то нарочито громким храпом, то невнятным и сердитым бормотанием, то хриплым и надсадным кашлем. — Спите, спите. Я еще жива, — однажды выдохнула она в темноту.

Преображалась Вижанская только в те дни, когда на побывку с ливанской границы ненадолго приезжал Павлик, который сбрасывал у входа свой тяжеленный, Бог весть чем набитый рюкзак, вешал на толстый гвоздь свой неразлучный «Узи», сдирал с себя пропахшее едким потом обмундирование, залезал в ванную, пускал, как радио, на всю громкость струю душа и, завернувшись, в белую простыню, тут же заваливался спать. Вера Ильинична воровато осеняла внука крестным знамением и, пока тот спал, принаряживалась — надевала выходное платье в крупный голубой горошек, стягивала в узел седые волосы, закалывала их на затылке, подкрашивала губы и, уставясь на Пашино небритое лицо, на его буйные брови, на остриженную под ноль голову, на голые мускулистые ноги с крупными мясистыми пальцами, заступала в охранение. Стоило Карлуше заливисто запеть, как она вскакивала с дивана, хватала клетку и, грозя певуну пальцем, спешно уносила её на кухню.

— Потом, Карлуша, споешь… — умоляла его она, боясь, что Павлик зашевелится и раньше времени проснется… — Потом…

И щегол покорно затихал. Разве ослушаешься того, кто день-деньской тебя кормит?

Вера Ильинична ждала своего солдата на праздник Шавуот.

Когда раздался звонок в дверь, она бросилась к ней, на ходу вытирая о фартук руки (тёща жарила для Семена картофельные блины). Радостно приговаривая «Бегу, Пашенька, бегу», Вера Ильинична призывно зазвякала ключами. Она была уверена, что это он — просто не предупредил её по телефону, решил огорошить, негодник, сделать сюрприз, он очень любит сюрпризы и розыгрыши, это он, он, никто кроме него в это время прийти не может — Семён и Илана на работе, Фейга Розенблюм от нечего делать по четвергам ходит на английский язык, хозяин Моше заглянет к ним только через четыре месяца, чтобы продлить договор и взглядом поздороваться со своими соскучившимися по нему предками на стенах.

— Сейчас, сейчас, — повторяла она, никак не попадая ключом в замочную скважину.

Наконец ключ щелкнул, и в дверном проёме появился офицер в вязаной кипе и в роговых очках, за которыми, как у арийца, пронзительно голубели доверчивые глаза, и женщина в цветастой блузке и в короткой — не по возрасту — юбке, не вязавшейся с её одышкой и полнотой. Хотя Вера Ильинична и не была ни с кем из них знакома, она сразу догадалась, что это та парочка, с которой, по рассказам Фейги, лучше не знаться. Горе тому дому, в дверь которого они стучатся.

Поначалу Вера Ильинична еще тешила себя тем, что этот офицер, исполняющий печальные обязанности вестника смерти, и эта вертлявая, молодящаяся сотрудница армейской службы психологической помощи ошиблись дверью, скажут «Слиха» и уйдут, но когда в иврите офицера, как жучки в крупе, зашуршали русские слова «Павел Портнов», Вижанская обомлела и замороженными губами тихо простонала:

— Убили?

Казалось, до ответа, до которого и мига не было, она не доживёт.

— Лё, — донеслось до неё сквозь толщу страха и накатившей тошноты. — Мамаш лё, — добавил офицер и еще что-то добавил на иврите, но Вера Ильинична ничего не поняла, стояла, не дыша, и все время вытирала о фартук дрожащие, потные, ненужные руки.

— Ранение средней тяжести, — по-русски объяснила Вижанской женщина, все время одергивавшая свою юбку и стягивавшая на животе юношеский поясок с аляповатой пряжкой.

— Правда?

— Наша служба — единственная в Израиле, которая никогда не врет. Кто погиб, тот погиб, кто ранен, тот ранен.

— Кен, кен, — закивал офицер, по долгу службы усвоивший два-три роковых русских глагола, и протер очки.

— До прихода ваших… если позволите, я побуду с Вами… Меня зовут Кларетта… Ложитесь, отдохните, с вашим внуком, поверьте, все будет хорошо… — Гостья потянула носом воздух — У вас на кухне что-то, кажется, горит… Наверно, блины жарите… Не беспокойтесь. Отдыхайте, отдыхайте… Я дожарю… Вы только мне подсказывайте, где и что…

И как ни в чем не бывало прошла на кухню.

Вера Ильинична опустилась на диван, закрыла фартуком лицо и зарыдала.

Напротив хозяйки в клетке неистово защебетал невольник Карлуша. Может быть, и он по-своему, по-птичьи плакал. Кто их, пернатых, поймет — когда они отпевают, а когда ликуют…

Ей никуда не хотелось ехать, и ранение Павлика только подтвердило её правоту. Как ни трудно было в Литве, как ни коробила её высокомерная неприязненность хозяев к пришельцам, устремившимся на чужие хлеба, внуку там ничего не угрожало. Учился бы парень на своем факультете, бегал бы по вечерам на танцульки или на тренировки в спортзал «Жальгирис», читал бы на досуге своего ученого тибетского монаха или миловался бы с Лаймой, а не лежал бы сейчас с раздробленным коленом за Тверией, в больнице «Пория». Кстати, еще вилами по воде писано: c раздробленным ли коленом или — страшно вымолвить! — с ампутированной ногой? Разве от скрытницы Иланы и Семена узнаешь правду? Правды они всегда требовали от нее, но сами ей правду никогда не говорили. Если и говорили, то такую, от которой ни радостей, ни печалей.

Вера Ильинична умоляла дочь и зятя взять ее с собой — мол, она сама хочет убедиться, что же произошло с Павликом, но те наотрез отказались. А одна куда двинешься — языка не знает, как добираться до этой Тверии, не знает, никого, кроме Миши из Керчи, хозяина Моше, Фейги и Карлуши, не знает, и её, бедолагу, никто не знает.

— С таким давлением в дорогу? Да ты что, с ума сошла? Мало нам Павлика! — вскинулась Илана. — Я попрошу Фейгу — пока мы вернемся, она с тобой посидит.

Давление и впрямь зашкаливало за двести, у неё кружилась голова, тошнило, перед глазами роем мелькали какие-то черные бесшумные мушки.

— Когда очухаешься, — утешила Веру Ильиничну Фейга, которая согласилась пропустить свой английский и на весь конец недели стать кухаркой и сиделкой — я тебя туда и обратно на такси отвезу. Честное слово. Могу себе, Вера, такую роскошь позволить. Тем более, что отсюда это недалеко, и красота там неописуемая… Кинерет… Озеро, на котором рыбачил один твой знакомый.