Сознание богатства не оставляло ее весь день. В этот день Люба делала уборку в чулане, стирала, переделала уйму дел. Потом к восьми часам она пошла на праздничный вечер в школу. Она не стыдилась старенького пальто. Богачи таких пустяков не стыдятся.
Любе было на вечере хорошо. Вера Владимировна делала доклад о Первом мая. Люба с большим вниманием отнеслась к росту поголовья рогатого скота в сравнении с 1913 годом, к прогрессирующей добыче угля в единицах условного топлива, а также к производству тракторов в пересчете на пятнадцатисильные. Потом показывали постановку «Ревизор». Люба и к этому отнеслась благосклонно. Она охотно аплодировала даже Симе, которая играла Марью Антоновну очень ненатурально и поминутно забывала текст. Во время танцев под радиолу один гость из шефской воинской части пригласил Любу на танец липси. Она очень легко поняла этот танец, танцевала совсем не плохо, а когда танец кончился, гость из шефской части поцеловал ей руку, как даме. Люба и бровью не повела.
На другой день мать со старухами опять пошла на огород. Люба включила репродуктор на полную громкость и взялась за дело. Она слушала Москву — как там на Красной площади шли войска, гремела музыка, как шумела людская река, а сама в это время повторяла химию. Глубоко в ней самой покоилось что-то другое, главное. Время от времени оно как бы поднимало голову. У Любы замирало в груди, как на качелях при сильном взмахе. Люба закрывала глаза и делала усилие помещать этому покоящемуся в ней большому существу встать во весь рост. Существо покорно укладывалось. Оно лежало смирно, но присутствие его не забывалось.
Второго мая был такой же ясный и теплый денек. Верина березка перед окном стояла уже зеленая. Люба сидела на крыльце уравновешенная и простая. По улицам ходила гармонь. Любиного всеприятия хватало на все — и на бесстыдство целовавшихся тут же на улице и на вдумчивое целомудрие других, которые томились и никак на такой шаг не могли решиться. Иные скверно ругались и горланили «Шумел камыш». А иные шли и молчали, усталые, с кепками набекрень, с мыслями набекрень. Здесь, на кривых улицах старого городка, оглашенное петухами и собаками, ходило похмелье второго дня мая, когда нет уже голоса петь, а душа все рвется.
Над похмельем стояла прохладная синева небес. За сараями и заборами — стоило только выйти к реке — открывались пространства земли, которую только чувство и только высокое чувство могло охватить всю — так земля была велика.
Не это ли высокое чувство и есть то большое и доброе существо, что живет в каждом русском? Оно живет в нас и ничем себя не обнаруживает до поры. Мы и водку пьем, и обижаем друг друга, и показываем кому-то кузькину мать. Но вдруг повеет однажды чувством Родины, и прочь мелочность, вон из души! Как будто солнце поднимется заново. И станет удивительно как просторно, удивительно как высоко! О Россия!
После первых дней мая Люба принесла с собой в школу покой. Было замечено, что в церковь Люба не ходила. На педсовете Вера Владимировна светилась от внутреннего торжества. Все же она дождалась, когда явится Карякин, и только после того сообщила об успехе не его, Карякина, либерализма, а ее, Веры Владимировны, твердых принципов. Карякин, который впадал то в мальчишество, то в мудрость, как раз переживал в это время период мудрости — он молчал. Он строил шалаш из спичек, а Вера Владимировна тем временем развивала мысль. Она призывала искоренить отдельные имеющиеся недостатки. Вера Владимировна говорила о высокой требовательности, о жесткости, о непримиримости и о чем-то еще таком же важном. На Любу опять было указано как на позитивный пример. Была религиозная девочка Люба Иванова. Но вот проявили педагогическую твердость. И что же? Девочка неузнаваема, в церковь ходить перестала. А если бы плюс к тому еще лекцию организовать? Религию и вовсе можно бы было изжить…
Все дружно поддержали Веру Владимировну, стали говорить, что да, лекция — очень ценное предложение. Следует как можно скорей на это откликнуться. И опять, как на позитивный пример, указали на Любу.
А она между тем Веру Владимировну подвела. На второй день учительница пения видела Любу выходящей из церкви. Учительница не сказала об этом, дабы не разрушать стройной теории Веры Владимировны и не вводить ее в конфуз. Но на следующий день Люба опять была в церкви. И опять, когда она вышла оттуда, как на грех проходила мимо учительница пения — на этот раз вместе с самой Верой Владимировной.
Люба и на четвертый день ходила в церковь.
На паперти стояли нищие, Дарья с Алевтиной стояли тоже. Люба прошла мимо них, остановилась в притворе и попыталась глянуть поверх голов, поднявшись на носки. Службу вел отец Кирилл. На нем были парчовая риза и шитая золотом епитрахиль. Цыганская шевелюра его казалась еще более дикой, зычный голос усиливался сводом храма и исходил как бы не от него самого, а сверху.
Люба вышла назад, на паперть. Подумав, она вошла затем в церковный двор. Тут она встала на широкий карниз, дотянулась до решетчатого окна и заглянула в алтарь. Там тоже горели свечи, блестела позолота, слышен был хор. Но никого не было.
— А вот тебе!
Кто-то ударил ее ладонью по ягодицам. Люба мгновенно обернулась и ловко, со всего маха, влепила в ответ пощечину. Оказалось, чести сей удостоился дьячок Филька, с большим кадыком, губастый и носатый верзила. Помедлив не больше секунды, чтобы только понять, кто перед ней, Люба развернулась и влепила ему еще одну такую же увесистую — слева. После этого она спрыгнула вниз.
— Мне нужен Александр Григорьевич.
Дьячок ошалело моргал. Вышел он на минутку по надобности. С Любой он хотел пошутить, да и только. Пошути вот с такой!
— Дура, вот дура! — зашлепал губами дьячок. — Нету его. Дома он. Дерется, а? Ты чего дерешься?
Забыв про надобность, он ушел. Люба на него не взглянула.
Дома он…
Домой к отцу Александру Люба пойти не могла. Не скажет же она, что пришла на него посмотреть. Всего несколько дней назад Люба была так покойна! «Увижу его — хорошо. Не увижу — что за беда? Знать бы только, что он есть». Так могла она рассудить еще в понедельник. Сегодня был четверг.
Не осталось уже никакого покоя. Люба вспоминала, когда она видела его последний раз. Она высчитывала дни, часы и была в этих расчетах мелочна, как маленькая обиженная женщина. Вспоминая подробности встречи, она возводила в степень всякую подробность. Всякую мелочь она увеличивала до значительности и была крупна в этом, как ваятель.
В пятницу Люба пошла в школу не обычным путем, через двор горкомхоза, а в обход по Чкаловской, чтобы пройти таким образом мимо дома, где он жил. Сердце ее бешено колотилось, будто Люба шла этот дом сжечь. Если они встретятся, она скажет ему что-нибудь веселое. Или лучше сказать безразличное что-нибудь! А вдруг он пройдет мимо?
Случилось ни так и ни этак: отец Александр не встретился. Проходя мимо, Люба увидела его в окне. Он стоял посреди комнаты, а перед ним вполоборота к окну стояла женщина. Отец Александр говорил что-то, и что-то изображал при этом, и еще как бы декламировал, не то пел. Женщину Люба не разглядела. Она запомнила только красную сумку на подоконнике — вот и все.
Идти в школу было уже бессмысленно: просидела бы все уроки, глядя в окно. Люба пошла домой.
Что за напасть — сомнение! Да и в чем сомнение? Ну, пусть женщина. Что же из этого должно следовать? Но Люба не могла успокоиться. Красная сумка… У кого есть такая? Люба не помнила. Разузнать как-нибудь, решила она.
Но пока Люба шла, четыре женщины встретились ей с такими сумками. Она не знала, что эти сумки «выбросили». Продавали бы их обыкновенным образом, задача была бы легче. Но поскольку партию красных сумок «выбросили», все женщины в городе ходили с красными сумками.
В школу Люба не пошла и на другой день, в субботу. К вечеру явилась Сима Пулемет.
Дарья, увидя ее в окно, перестала считать медяки.
Она кинулась ссыпать их в чулок, да уронила суматохе, полезла под лавку собирать. Алевтина варила на керогазе требуху. Старуха хотела убавить огонь, да не убавила, а сделала еще жарче. Требуха дружно вскипела и поднялась.
— Здравствуйте, — сказала Сима, войдя. — Люба дома?
Еще стоя на четвереньках, Дарья заулыбалась, сделав вид, что начхать, мол, ей на рассыпанные медяки. Алевтина заулыбалась тоже. Она предоставила требухе свободно изливаться через край, а сама поспешила из сеней в комнату.
Иваниха и та всполошилась. Она свернула узел с лоскутами, положила его не в шкаф, как надо было, а суматошно пихнула под кровать.
— Проходи, дочка. Алевтина! Схлопочи-ка чайку!
Люба только глянула на подругу. В другой момент она встала бы навстречу, как делает всякий, когда вошел гость. Но ей стыдно было за мать, за ее жалкую суматоху. И Люба удержалась, чтобы хоть этим как-нибудь исправить положение.
Сима нерешительно прошла и села у стола боком.
— Я к тебе по поручению класса, — сказала она неожиданно сиплым басом.
Лучше было бы выйти с подругой на улицу. Но Люба и от этого удержалась. Не нравится, как живет Люба? Что же делать? Пусть терпит, раз пришла. За то хотя бы, что притворяется, будто не замечает ничего. За то, что и притвориться-то не умеет как следует. По поручению класса… Что же, Люба уделит внимание Симе, которая пришла к ней с поручением.
Чашка, которую поднесла Алевтина, была с отбитой ручкой. Старуха держала ее так, что указательный палец с чернотой под ногтем окунулся в чай.
— Поручили узнать, почему не была в школе, — сказала Сима, глядя во все глаза на этот старухин палец. — Может, выйдем?
Люба хотела возразить: отчего же, мол, выйдем? Пей на здоровье чай. Но долго выдержать эту суровость она не могла.
Когда вышли на крыльцо, Сима перестала смиренничать и принялась палить из пулемета.
— Любка, ты исправилась или нет? Я ничего не понимаю. У меня драмкружок, фото, шефство над пятым «А». А теперь вот шефство над тобой. Ты давай не дури. Целую неделю в школе не была, и вот тебе, пожалуйста, — разговоры. Я на вечер сегодня иду в «Строитель». Пойдем. Парень там за мной один ухлестывает — блеск парень! Я хочу ему показать безразличие. Лекция будет, слушай! Про религию. Пойдем, а? Скажут: Иванова на лекции была, значит, опять исправляется. Шут с ним, с богом твоим, верь в него сколько хочешь, лишь бы не цеплялись. А? Пойдем. А то вот видишь, шефство у меня над тобой…