— Не знаю… Я знаю только одно: мне не нужно быть священником. Но для этого следовало бы не быть им прежде. Круг замкнулся опять.
Грузовик остановился у дома.
— С новосельицем, Владимир Сергеевич! Добрый вечер, батюшка!
Костя Ряхов… Явился как из-под земли.
«Надо его турнуть отсюда, — подумал Карякин. — Пусть катится колбасой, проходимец!»
Костя между тем времени зря не терял. Он проворно опустил все три борта, взял первое, что лежало с краю — кресло, стул, связку книг, — и двинулся на третий этаж.
— В новом доме вы первый гость.
Отец Александр не отозвался — ему было все равно. Новое жилище Карякина оказалось палаццо в сравнении с прежним — гость отметил. Но это не представлялось ему таким уж важным. Он сел в свое кресло, которое Костя поставил наспех среди комнаты по случайности, точно так, как до того в старой квартире. И так же точно, как до того, Карякин сел перед ним на стул.
— Дела, дела! Начнем-ка мы от печки. В чем причина вашего положения? Проще говоря, почему вы священник?
— Было горе. Была растерянность. Кто-то меня приласкал и увел в семинарию. В то время меня можно было увести куда угодно.
— Это не причина, — возразил Карякин. — Это обстоятельство внешнее.
Отец Александр не возразил. Он согласился: не причина.
— Я был идейно не стойкий, — дал он новое объяснение. Наугад будто бы, сам еще не слишком уверен.
— Что это значит? Я знаю, что раньше к таким людям относили тех, кто не всегда принимал догмы на веру.
— Я был такой.
— Вы были живой, творческий ум и за это были наказаны. Так, что ли? Вы хотите себя обелить, представить себя мучеником. Это не по правилам, Александр Григорьевич! Вы у меня на исповеди.
Отец Александр покачал головой: нет, он не хочет себя обелить.
— Я был нестойким, — повторил он уверенно на сей раз. — Это значит, что произвольные домыслы о жизни, свою боль и свою горечь я спутал с самой жизнью. Я сбился с пути и зашел слишком далеко от дороги.
— Ближе к истине! — удовлетворился Карякин.
Он глянул в окно. Там, внизу, машина стояла выгруженная, был уже запущен мотор.
— Надо исправить дело, — повернулся он к гостю. — Не может быть, чтоб выхода не нашлось. Можно исправить.
— Исправить… — усомнился отец Александр. — Слишком просто. Я от примитива ушел, а к мудрости еще не пришел. С этим ничего сделать нельзя. Тупик…
Карякин вспылил:
— Вы сами себе отыскиваете тупики! Вы так и лезете в них!
Он обозлился на гостя за его тупики, на себя за то, что позволяет себя по этим тупикам водить, на Костю Ряхова за его неистребимую услужливость — все вместе.
— Я сам себя за это ругаю, — добавил отец Александр.
Костя, сопя и кряхтя, внес два узла и зеркало. Бросив узлы где пришлось, он долго примеривался, куда бы поставить зеркало. Поставил на пол в углу, прислонил, чтобы не упало.
И опять же, как до того, отец Александр увидел свое отражение: сидит черный человек. «Черный человек на кровать ко мне садится. Черный человек спать не дает мне всю ночь».
— Я сам себя ругаю, — повторил отец Александр, когда Костя вышел. — Ошибка случилась по молодости. А когда зрелость пришла, она же, зрелость, мешает от ошибки избавиться. Порочный круг… Как видите, он замкнулся и тут.
Жена Карякина Белла вошла и прислонилась к косяку двери — виноватая будто бы, но лукавая.
— Володя, в детсад за Витькой…
— Извини, пожалуйста, сегодня очередь твоя.
— Да? — удивилась она.
— После среды всегда бывает четверг.
Она тряхнула волосами и засмеялась:
— Ах, ах, сразил!
Отец Александр встал. Он понял намек, да и разговор-то их кончился тоже.
— Я забыл вас поздравить, Владимир Сергеевич. — Он указал на квартиру.
— Спасибо, Александр Григорьевич, — запоздало отозвался Карякин. — Спасибо.
Он подумал, что где-то в чем-то и он, Карякин, был такой же заблудившийся поп. Его надо было «брать» сейчас: вот тебе должность, дело, работа по сердцу, и снимай ты свою поповскую одежду. Но Карякин побоялся его обнадежить, сделать для этого он ничего пока не успел. «Терпение», — утешился он. Утешение было, однако, слабое.
XVII. СЛИШКОМ ДОЛГАЯ НОЧЬ
В комнате отца Александра главным предметом была лампа в семьдесят пять ватт. В ее лучах были объективность и прямота. Вот книга лежит на столе, а на книге шевелит усами таракан. Несовместимые вещи, конечно. Но лампа освещает все четко, все называет по имени.
Отец Александр проснулся внезапно, словно была у него цель, которую нельзя проспать. Он повернул выключатель и долго стоял посреди комнаты под этой лампой. Цели не оказалось, лучше бы он спал. Если бы можно было не думать, забыть все! Но опять — в который раз! — мысль двинулась по тем же тропам — му́ка, похожая на бесцельную переноску камней. Неожиданно для себя самого он запел:
Под серебряной луной,
На златом песочке
Долго девы молодой
Я искал следочки…
Откуда-то явилась вдруг эта песня. То ли он слышал ее когда? Пусто-пусто… Лампа светила все так же трезво и голо, освещала ровно и книги, и тарелку с пирогом, и пепельницу с окурками, и человека, который не знал, как жить.
«Какое странное у нее (у Надежды) движение, — вспомнил отец Александр. — Все вперед — и взмах головы, и взгляд, и жест руки, короткий и четкий, как на египетской фреске». Он попытался повторить — не вышло.
Зато сердце, коснувшись Надежды, потеплело, тайная радость поднялась в нем, как на зов, и стала нарастать очень скоро. Еще не поздно было остановить этот прилив, но он и не стал его останавливать. Пусть будет прилив.
Он предвидел потоп. Стихия хлынет поверх логики. Замкнутые круги будут прорваны, тупики обратятся в площадь, овеянную свежестью и такую просторную, что боязно пересечь напрямик. А после — будь что будет! Авось не будет хуже, чем есть. Да, да, да! Вот так, сознательно, трезво, расчетливо призвать на помощь свою способность воспламеняться, кликнуть черемуховые, заросли, соловьиные ночи и все шальное богатство, которое он еще носил в себе. Открыть все шлюзы и — айда потоп! Любовь — вот что разрубит узлы. Это на счастье она явилась, на счастье!
Александр принялся ходить. Мысли его были ночные, нетрезвые. В таких больше истины — он проверил не раз. Надо было действовать, пока не пришло утро и пока при свете дня не явилось постное благоразумие. Он надел плащ без колебаний.
Кромешная темь встретила его на самом пороге. До водяной колонки у перекрестка он шел ощупью, угадывая дорогу по одним только редко светящимся окнам, пока не привык к темноте. Телеграф помещался на Первомайской в кирпичном доме с резным крыльцом. Александр долго не мог этот дом найти. Ну и ночь! Сам черт не мог бы так хитро перепутать все, сделать все таким непохожим.
Резное крыльцо, наконец, отыскалось. Дверь подалась, но не настолько, чтобы войти. Заперто, что ли?.. Александр принялся стучать. Минуту спустя женщина ему отворила. Она налегла плечом на дверь и поддержала ее, пока ночной посетитель не вошел. Она удивлялась:
— Дикий народ какой-то. Прямо дикий! Открыто, а он стучит!
Оказалось, дверь была снабжена пружиной, человек с заурядной мускулатурой войти в помещение не мог.
— Бланк, пожалуйста! — потребовал отец Александр.
— На столе бланки. Не видишь, что ли?
«Срочная. Здесь. 6-я Вокзальная, 14, кв. 27. Ворониной Надежде Федоровне». Отец Александр задержался на этом. Дальше следовало написать: «Я люблю вас. Спасите меня. А л е к с а н д р». Он пришел, чтобы сделать как раз эту дерзость в шести словах. Только эту…
Дежурная телеграфистка зевала. «Поп!» — вдруг узнала она. И Александру сейчас же представилось, как через день город по обе стороны реки будет говорить только об этом: поп влюбился. Сорвалось. Такую телеграмму можно было послать лишь оттуда, где тебя не знают. «Может, доехать до Свияги? — подумал он. — Как доедешь ночью? Поезда нет, катера нет, попутной машины тоже, пожалуй».
Телеграфистка разглядывала его в упор, без стеснения. Александр чувствовал на себе ее взгляд и сознавал себя виноватым, обязанным написать теперь уж хоть что-нибудь. Он написал:
«Дорогая Надежда Федоровна, сердечно прошу принести (зачеркнул) вернуть книги, которые мне очень нужны. Александр (зачеркнул) О т е ц А л е к с а н д р».
К середине ночи стало еще черней. Ветер гудел и гудел.
Жизнь меняется ночью. Ночью начинается ледоход, по ночам во сне растут дети, ночью пекут хлеб и пишут лучшие строки. Любовь нетерпеливо дожидается ночи. Поезда по ночам пересекают большие пространства, торопясь поспеть куда-то к утру. Непременно.
Ветер все гудел. Ветер нес с собой дух перемен. Что-то незримо переворачивалось, укладывалось и переворачивалось вновь. Как будто перемещались и укладывались заново тяжелые пласты земли, воды, воздуха и всего другого, из чего составляется жизнь. Это был тяжкий и долгий труд. К утру ему назначено было завершиться.
Люба сидела в постели, укрывшись до подбородка, и с удивлением смотрела из темноты в другую комнату, где мать и обе старухи колдовали над раскрытым сундуком.
«Бога нет. Бога нет. Бога нет», — повторяла Люба про себя, силясь постичь значение этих слов. Значения никакого не улавливалось, но Люба упорно думала.
Она боялась пустоты. Если надежду, любовь, и веру, и радость всякую, и все другое хорошее, что должно называться именем «бог», — если это убрать, что же останется?
— Труха одна, — сказала мать странным образом, в тон.
Она рассматривала шаль, которую давно не доставала из сундука и которую съела моль.
— Вот-то надо было табаком пересыпать, — не то съязвила, не то пожалела одна из старух. Не то Дарья, не то Алевтина.
Будто бы в первый раз Люба увидела старух такими нелепыми. Они вылезли из какого-то старинного сундука с самого дна. Собираются уходить. Будут скитаться где-нибудь месяца полтора — по селам, по пристаням, по церквам. Чепуху какую-нибудь будут нести — про ангелов, которые летают «конвейером», про конец света, но вернутся с деньгами, с подарками. Привезут Любе какое-нибудь старенькое платьице с барахолки: «Носи, я