Вера, Надежда, Любовь — страница 37 из 41

ывалась. Пойми она, что такое в ней новое, Иваниха ужаснулась бы. Фанатическое ожесточение опустошило душу, подобно наркомании или разврату. Она сама навлекла на себя это увечье души. Еще вчера мысль о дочерях легонько толкала ее сердце, а теперь и в этом месте в душе черно и страшно зиял провал.

Надежда почувствовала на себе взгляд матери.

— Ты не спишь? — обернулась Надежда.

Иваниха промолчала. Надежда вытерла руки о фартук и присела к ней.

— Укрою тебя получше. Воздух еще сырой. А проветрить надо. Начадили тут лампадами своими — дышать нечем.

Все это Иваниха пропустила мимо ушей.

— Где Любка? — спросила она.

— Не знаю.

— Знаешь!

— Придет! Завихрилась куда-нибудь. Она же шальная стала совсем — ты что, не видишь?

— Я вижу все! Дай мне икону, — приказала мать.

Старухи выть уже устали, но, несмотря на то, все выли. Видя в открытую дверь, что Надежда взяла икону, старухи оживились: что-то менялось в их пользу.

Смиренно, подчеркнуто смиренно — таков ее протест — Надежда подала матери икону и отошла.

Иваниха закрыла глаза и стала шептать молитвы, стала кликать к себе морфиническое опьянение — чувство, обойтись без которого Иваниха уже не могла. Оно явилось. Чувство было остро и четко, но только поначалу. Потом, спустя час-полтора (Иваниха знала это), оно станет тупым и будет жить не в груди, не в сердце, а где-то в спине. Где-то между лопатками будет сидеть несильная, зато постоянная нудь вроде озноба или тяжелого утомления. И через это гнетущее чувство будет видеться ей мир. Но это потом, это после. А пока…

Она встала. И, как было это прошлый раз с Любой, Надежда не узнала в матери прежней больной старухи.

— Алевтина! Дарья! Где ж вы?

Старухи мигом явились. Теперь Надежда была им не страшна. Они глядели на нее с торжеством. Старухи знали: если Иваниха берет власть, сильнее ее не может быть никого. В эти минуты старухи боялись ее больше, чем бога.

— Одеваться буду! — повелела Иваниха. — На моленье идем.

— Мама, опомнись! Ты же больная совсем. Ну что ты нас мучишь? Разве можно так жить?

— Молчать, уста твои скверные! — Потом она добавила шепотом: — Все ходим под богом, божьего суда не миновать.

Одежду Иванихину тотчас собрали и угодливо ей поднесли. Иваниха отстранила старух. Высокая, в длинной, как саван, ночной сорочке, с распущенными седыми волосами, она была сильна.

— Нету у меня дочерей. Пусть будут прокляты дни, когда я вас родила.

Надежда в ужасе сделала шаг назад, сделала еще один шаг… И опрокинула ведро.

— Мама!..

2

«Надежда Федоровна!

Вы читаете это письмо у меня дома. Если сбылось, что ждал, вы пришли, — кланяюсь вам очень низко. Сядьте, пожалуйста, моя дорогая. Вы для этого дома желанный человек. Пусть Анна угостит вас чем-нибудь».

Надежде душно стало, тревожно. Она сняла платок. Тотчас платок был подхвачен. И стул сейчас же — все для гостьи.

— Пирогом вас угощу. Квас с изюмом из погреба. Ха-алодный!

«Я должен уехать, — читала Надежда. — Меня ждет какое-нибудь наказание, как я предполагаю. Я не ищу сочувствия, сан свой я сложу с себя добровольно. Рассказывать ничего не буду. Спросите у Любы, вашей сестры, может, она сумеет что-нибудь объяснить. Хотел я на вас посмотреть. Не думайте — праздность, нет! Я немного колдун. Я бы на вас поглядел и, может, понял бы свою судьбу — как мне дальше жить».

— Любит он вас, батюшка Александр Григорьевич. Ночей не спит. Уезжал — в комнате сам уборку делал, чтобы вам понравилось, когда придете. Мне наказал не отлучаться. Цветы велел менять каждый день.

«Оба вы хороши. Брехуны собачьи, — упорно думала Надежда. — Язык-то уж подвешен слава богу. С елеем-то оно как гладко да сладко!» Это потому она так думала, что видела правду. Плутоватая старушка не льстила и не лукавила. Льстят и лукавят не так.

— Кушайте, пожалуйста. Уж пожалуйста!

— Спасибо, бабушка.

«Знаю я вас давно. Я издавна знаю: верховное в жизни есть бодрость, она мудрее мудростей. Вы древняя женщина, амазонка-воительница. Я видел ваше лицо на этрусских вазах. Вы Марсельеза — знаете картину Делакруа? А то простенькая песенка есть, дудочка-жалейка. Печаль в ней, печаль! И терпение, долгое-долгое, суздальское. Это тоже вы. За декабристами в Сибирь шли вы же, княгиня Волконская. Княгиня, у вас есть сарафан? Носите сарафан… Вы из тех, кто рожает по двое, по трое — от щедрости. А сами-то вы за двоих, за троих в любом деле. Укатить бы с вами куда-нибудь к черту! Только и дома хорошо с вами, надежно. Целая жизнь в вас одной: стерпите все беды, а не забудете песен. Вы вечная женщина. Бесконечная! Думаю я про вас один, без вас. А случится увидеть вблизи — мысли идут вспять. Что вечного, что тут бесконечного? Суетится женщина, устала от мелочей каких-то, от пустяков. Что за дичь — фрески, этрусские вазы? Женщина как все: шумлива, руглива по-бабьи, бестолкова немного по-бабьи, по-бабьи мелочна в чем-то, в чем-то узка. Но сердце мое повернется во мне, повернется еще и еще. Оттого, что женщина, оттого, что обыкновенная. Великая, добавлю я, подумав. Потому что знаем мы эти уловки: все великие притворяются, будто они рядовые. Я вам кланяюсь, милая вы моя. До свидания».

Очень большая гордость поднялась в Надежде. Гордость ее подняла.

— Извините, бабушка. Я пойду.

Ей не хотелось бы растерять такое редкое чувство в незначащих разговорах, в пирогах и в сладком квасе с изюмом.

Хозяйка ее окликнула:

— Господи, что же это? Цветы возьмите. Для вас ведь приготовлены.

Надежда вернулась, но только за цветами.

«Вона гонор-то! Пава! — вздыхала хозяйка, стоя у калитки и глядя Надежде вслед. — Теперича, как приедет, я же виновата буду». Хозяйка держалась за постояльца. Он богат был и щедр, такого не вдруг сыщешь.

3

Надежда стояла на кухне с букетом и усиленно соображала, куда бы определить нежные, на длинных ножках лилии.

— Купила, — сказала она мужу, хотя тот ни о чем ее не спрашивал.

Степан перетягивал диван. Букет его тревожил — смутно, правда, будто издалека.

— По гривеннику за цветок, — добавила Надежда.

Тревога Степанова стремительно к нему приблизилась.

Надежда села напротив.

— Надо мне сарафан сшить…

Степан коротко глянул на жену. Она была чуждо красива. До боли была она красива, и Степан поймал себя на мысли, что хочется ему ответить болью же — ударить словом, рукой ли наотмашь.

— Ну что же, — сказал он с трудом. — Лето настает, жарко…

Надежда промолчала. Ей хотелось бы других слов — не таких, не будничных. Еще надеясь на них, она предложила:

— Картину надо купить какую-нибудь, а то стены голые. Делакруа, например… Хорошая картина, мне говорили…

Степану было понятно все — и что за картина и откуда сама она явилась. Он глянул на полку — Байрона там не было. Снесла… Она мила показалась Степану: ребенок, не умеет скрыть.

Степан приладил очередную диванную пружину и сказал:

— Да, картина хорошая, я тоже слышал. Он ведь француз, Делакруа-то…

Разговор не вязался. Надежда ушла на кухню опять. «Укатить бы с вами куда-нибудь…» — вспомнилось ей. — Тоже мне удалой гусар… Да бабье все у меня — бестолкова, руглива. Узка, видишь ли, — новое дело!» Но как ни выискивала она обидное для себя в том письме, как ни старалась истолковать его непорядочным, получалось только обратное.

Не обходили ее и прежде. Женихов у Надежды было четверо. Кое-кто и сейчас, глядючи на нее, подавлял вздохи, тот же Пашка Фомин, например. Вот так и со всеми: походила, покуролесила любовь и вошла в берега. Здоровая семья, квартира, общая работа и общая сберегательная книжка… Хорошо все это, что уж тут возражать! Скучно только — вот беда.

Другое угадывалось теперь. Тут какой-то разлив виделся, обширность виделась, высь, красота, как при скором движении, какое-то запретное роскошество, какая-то сладостная безысходность! «Поп! Боже мой, что за глупость, — думала она. — Какая дичь! Что угодно, только не это». Пусть бы уж Пашка Фомин стал опять от нее без ума и пусть бы Степан ревновал до помраченья — что угодно, только не это.

— Степа, — вернулась она, — давай пойдем куда-нибудь. В гости к кому-нибудь. Ну что все дома сидеть? К Паше, например…

Не дальше как вчера она ворчала: надоели ей бесконечные гости.

— Денег нет, — сказал Степан умышленно скучно, чтобы узнать, какой еще новый выход она найдет. — До получки неделя, а надо еще Любе снести гостинец в больницу.

Надежда махнула рукой и опять ушла.

«Не надо ее испытывать, — подумал Степан, — это хуже».

— А сходим лучше в кино! — предложил Степан.

Он бросил диванную пружину с готовностью, будто только этого мига и ждал. Надежда была благодарна: он ее понял.

— Степ, а Степ!

— Ну?

— Давай я тебя поцелую.

4

Грянул вальс. Поднялась в душе радость — волнами, волнами вместе с вальсом. И как-то еще шире, и как-то выше. Давно так не было. Так давно, что, может, и не было?

— Разрешите вас пригласить?

— Разрешите вас пригласить!

Это все ее приглашают — Любу. Она прямо не знает, что ей делать, с кем пойти. Тут и руководящий Генка, и Сашка Грек, и тот военный, с которым однажды она уже танцевала. Пусть будет Сашка Грек. Она остановит выбор на нем. Что же она может сделать? Разве она виновата, что нельзя танцевать со всеми сразу! Она не виновата. Она даже в зеркало не глядит. Люба избегает зеркала, чтобы не видеть своей красоты, чтобы собственная красота ее не тревожила. Она старается не думать об этом, но в памяти только одно: «Я красивая. Я красивая». И сердце ее сплошь одно торжество.

А вальс все носил ее на себе, такую легкую и такую простую.

За окном палаты, откуда слышался вальс, было так светло и покойно, что Люба согласилась бы, наверное, пролежать в больнице еще столько же, лишь бы подольше стояла эта светлынь в распахнутом настежь окне, лишь бы только покой входил в нее и наполнял бы ее всю до краев.