Еще до того, как имя Сталина исчезло с мавзолея, вчерашние з/к твердо знали, что о «том самом» прошлом писать нужно – непременно и обязательно.
«Лагерь – отрицательная школа с первого и до последнего дня для кого угодно. Но уж если ты его видел – надо сказать правду, как бы она ни была страшна, – считал Варлам Шаламов. – Со своей стороны я давно решил, что всю оставшуюся жизнь посвящу именно этой правде».[401]
Дмитрий Быстролетов вспоминал, как, сидя над очередными медицинскими переводами, вдруг осознал:
«Я не смею умереть, не дав свидетельское показание советскому народу. Отныне всё будет подчинено только одной задаче: описать, что́ я видел в сталинских лагерях… Я плохо вижу. Болен. Стар. Справлюсь ли? Успею ли? Должен справиться! Должен успеть!»
«Дед не скрывал от меня, что пишет книгу. Я видел кипы листов, исписанных его бисерным почерком, – запомнилось Милашову. – Помню, с какой гордостью он показал мне в 1960 году первый толстенный том рукописи, переплетенный в зеленый ледерин… [Потом] на книжной полке появлялись новые тома, одетые уже в черный ледерин. Когда я приезжал к деду, он молча показывал на них пальцем, но глаза излучали радость очередной победы».[402]
Дмитрий Александрович предложил издательствам наименее острые, как ему казалось, повести – «Превращение», «Пучину» и «Человечность». В «Советском писателе» рукописи рецензировали корифеи соцреализма Кузьма Горбунов и Николай Атаров, а также не понаслышке знавший о репрессиях Олег Волков (отсидел в тюрьмах и лагерях 25 лет, в Союз писателей СССР был принят по рекомендации Сергея Михалкова). Перевесило мнение первых, и «Пир бессмертных» отклонили.[403]
То, на что осмелился главред «Нового мира» Александр Твардовский, в других местах повторять не рисковали. Роман «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, рукопись которого КГБ изъял в феврале 1961 года, так и оставался лежать где-то на Лубянке. После XXII съезда КПСС автор обратился с письмом к Хрущеву, но был приглашен к секретарю ЦК КПСС Михаилу Суслову и услышал, что «публикация этого произведения нанесет вред коммунизму, Советской власти, советскому народу».[404]
Варлам Шаламов в ноябре 1962 года подал заявку в издательство «Советский писатель», приложив к ней рассказы колымского цикла; ответ был таким:
«Лагерная тема, взятая Вами в основу сборника, очень сложна, и, чтобы она была правильно понята, необходимо серьезно разобраться в причинах и следствиях описываемых событий. На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична».[405]
Дмитрий Быстролетов попытался обратиться «на верх» – в Отдел культуры ЦК КПСС. В декабре 1962 года ему домой позвонил инструктор отдела Александр Галанов.
«Сахарным голосом он сообщил, что обе рукописи были прочтены с благодарностью и оставлены в архиве ЦК, а моя просьба сообщить, можно ли их отдать в редакцию журналов, не имеет под собой основания, ибо в СССР полная свобода печати, и решить, захотят ли редакции поместить мои воспоминания или нет, ЦК не может, так как это внутреннее дело редакций… Мои рукописи обошли все редакции, были прочитаны и возвращены с понимающей улыбкой, с шепотом: “Теперь не время. Спасибо”».[406]
Человек с очень интеллигентной манерой держаться и усталым лицом – таким Быстролетов запомнился историку Давидсону из редакции «Азии и Африки сегодня», когда они познакомились в конце 1962 года. Бывший разведчик после очередной неудачи не опустил руки и отнес в Литературную консультацию Союза писателей СССР самую, как он думал, благонамеренную из своих книг, указав, что «эта повесть посвящается советским людям – твердым, верящим и преданным, стоящим за правду до конца». «Человечность» рассказывала о том, что и в унизительных условиях, и при искушении властью можно сохранить честность и порядочность. Но ее финальный пассаж – «Подоспел пятьдесят третий год и все последующие перемены. Не будь их, не было бы и этой повести» – оказался уже не ко времени. Едва успевшая проявить себя оттепель закончилась. В октябре 1964 года стараниями консервативной партийной верхушки Хрущев лишился постов первого секретаря ЦК и главы правительства. Идеологический откат не заставил себя ждать.
За публикацию «Человечности» высказался лишь редактор Боборыкин, отметив, что книга обладает несомненными художественными достоинствами, хотя рассуждения на политические темы требуют большей четкости и зрелости. Заведующий Литконсультацией Сеньков указал на неубедительность идейной концепции и, как следствие, неглубокое осмысление чрезвычайно сложной темы. Консультант правления СП СССР Орьев – бывший чекист, сам отсидевший по надуманному обвинению, – фактически вынес приговор:
«Доктора [главного героя повествования] ощущаешь как человека, на котором одеты не только шоры, но и специальные очки локального видения… Святая вера народа в то, что Сталин – великий продолжатель дела Ленина – этого Доктор не видел, не знал? А вдохновение и неисчерпаемая мощь, с какими народ в неизъяснимых трудностях свершал пятилетки, создал гигантский экономический потенциал, распрямился после ужасающих военных ударов, разгромил гитлеровскую Германию, заново отстроил полстраны, – эта система Доктору не была известна? Да, жертвы были страшные, утраты – невосполнимые. Но именно тяжесть утрат обязывает пишущего об этом к предельной точности… Доктор, который сегодня в рукописи, он – не положительный герой. Я не советовал бы знакомить с ним, таким, читателя».
Наконец, Чагин – маститый издатель на пенсии, некогда друживший с Есениным и поддерживавший Цветаеву, – ответил, будто припечатал:
«Не то Вы отбираете из сокровищницы Ваших переживаний и воспоминаний, не на то тратите Ваш несомненный литературный талант».[407]
Ну что ж, рассудил Дмитрий Александрович, книги, как и их авторы, имеют свою историю. Если нельзя печатать теперь – не беда; придет время – и они понадобятся. Пока можно обойтись самиздатом: читают друзья и знакомые, никто не сказал дурного слова, наоборот: «Мне по-человечески трудно было читать эти страницы и ещё труднее оторваться от них». Значит, этот труд полезен, надо продолжать делать свое дело и довериться судьбе.
Однако судьба не подавала обнадеживающих намеков. В 1965 году Главное архивное управление предписало государственным библиотекам ограничить доступ к воспоминаниям репрессированных, полученным в дар от авторов, и в дальнейшем направлять их в Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
«Через некоторое время последовал памятный мне случай, прямо вытекавший из этого нового порядка, – рассказывала Сарра Житомирская, завотделом рукописей Государственной библиотеки имени Ленина. – Ко мне пришел очередной мемуарист, бывший зэк, с предложением передать свои автобиографические записки. Следовало бы сразу объяснить ему ситуацию, но он с первых же слов произвел на меня сильное впечатление: ясно стало, что дело идет не о рядовых мемуарах. Это был пожилой и очень больной человек, но и сейчас видно было, каким могучим красавцем он был когда-то и что сделала с ним жизнь. Он коротко объяснил, что долго являлся нашим резидентом сначала в Европе, потом в Америке, впоследствии был репрессирован и, пройдя все круги ада, удивительным образом выжил. И всё это описано в его двухтомных мемуарах… Мне следовало сразу направить его в ИМЛ. Но я не смогла преодолеть острое желание ознакомиться с рукописью… Прочтя [ее] дома, я поняла, что не ошиблась, что это уникальный документ, раскрывающий самые потаенные факты деятельности нашей внешней разведки… Должна признаться, что я испугалась. Полугодом раньше я не задумалась бы взять рукопись, заложив ее в спецхран, но теперь, после прямого запрета, не решилась. И когда он, как мы условились, позвонил мне через неделю домой, я предложила отдать рукопись в ИМЛ. Уже из телефонного разговора мне стало ясно, что опытный этот человек и не подумает следовать моему совету. Он прислал кого-то за рукописью, а я долго мучилась угрызениями совести – что, если из-за моей трусости рукопись вообще не сохранится?!»[408]
Рискнуть решили в ленинградской Государственной публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, куда Быстролетов в 1966 году привез пять самодельных томов.
«Определить на хранение рукопись, безжалостно повествующую о сталинских лагерях и советской разведке, было непросто, – пишет Анатолий Разумов со ссылкой на устные воспоминания сотрудников ГПБ. – После долгих переговоров и переписки [она] была принята в дар».[409]
Тема сталинизма и репрессий теперь считалась закрытой. Покаяния не состоялось. В «Правде» разъяснялась ошибочность немарксистского термина «период культа личности»: преувеличение роли одного лица в истории страны ведет к умалению героических усилий партии и народа в борьбе за социализм. На XXIII съезде КПСС под бурные аплодисменты говорилось о том, что нарушение социалистической законности имело место быть, но осталось далеко в прошлом.
«Партия решительно отвергает всякие попытки перечеркнуть героическую историю нашего народа, который под руководством КПСС почти за полвека прошел трудный, но славный путь борьбы и побед, [и будет бороться с] однобоким, а то и не правильным отображением нашего прошлого».