Верещагин — страница 27 из 33

Она посмотрела на меня очень внимательно.

— Значит, больше ничего?

Я помолчал, мысленно попробовал на вкус эти два слова.

— Больше ничего. Ничего, родной мой. Жену свою я уже сделал несчастной. Теперь приниматься за тебя? Нет уж.

Лицо ее, такое живое всегда, сейчас застыло. Или сумерки были виноваты?

— И знай, запомни, никто не будет любить тебя так, как я, — я услышал себя как будто со стороны.

— Ты уже это говорил, — сказала она тихо. — А что для тебя любовь, Профессор?

— Любовь? — Она застала меня врасплох. Хотя нет, я думал об этом, как раз сегодня и думал. — Это как хлеб для голодного. Ты дала мне хлеба, когда я подыхал с голоду. Или как водка, а еще лучше коньяк, водку я не люблю. Когда голова идет кругом и сердцу тепло. Когда жизнь кажется бесконечной, родной мой. Вот что это такое.

— Да, тут мы с тобой расходимся, — голос у нее был сдавленный, странный. — Любовь — это воздух, Профессор. Когда без нее ни дышать, ни жить. Вроде и делаешь вдох, а дыхания не получается. А ты — хлеб, водка, коньяк…

Мы помолчали.

— Я должна была знать, — она говорила это, не глядя на меня, кому-то невидимому перед собой.

— Слушай, не валяй дурака, родной мой. Ну что мы трагедию разыгрываем! Все уляжется, перемелется, утрясется, мы будем с тобой видеться, где и как сможем, правда же? Но никаких резких шагов пока. Время пройдет — год, два, три, сколько нужно. А там видно будет.

— То есть я иду к себе домой, а ты к себе. И мы тайком от всех будем видеться, вот как сейчас, — голос был ровный, бесстрастный, как автомат, который объявляет время по телефону.

— Да почему же тайком? Ну да, какое-то время тайком. Будем видеться, если ты сама от меня не сбежишь, — я попробовал улыбнуться. — Вот, возьми деньги, прошу тебя.

Она взяла. Лицо у нее по-прежнему было почти недвижным, а движения замедленными, она и пакет этот забирала у меня так послушно, как будто не вполне понимала, что делает.

— Вот и умница, вот спасибо тебе. Пойдем, пора, скоро парк закроют, — я обнял ее за плечи, она не шевельнулась.

Становилось темно, и я еще подумал, что опасно становится разгуливать тут с пакетом денег.

Она не возражала. С этой минуты и до метро мы не сказали друг другу ни слова, в метро она тоже молчала, смотрела в одну точку, и, как я ни пытался хоть на секунду перехватить ее взгляд, мне это не удавалось.

— Всё хорошо? — спросил я на всякий случай.

— Да, всё в порядке, — отозвалась она в первый раз за полчаса.

Следующая остановка была ее.

— Ты не выходи со мной, — сказала она опять тем же ровным автоматическим голосом. — Я дойду до дома. Провожать не нужно.

Я и сам побаивался выходить с ней, я все еще ждал, что брат встретит меня однажды на пути к ее дому, или к моему дому, или к консерватории, — да мало ли в городе мест, где он может меня встретить! Это был мой кошмар, наваждение.

— Ты точно сама добежишь? — спросил я на всякий случай. — Не страшно у вас там на улице?

— Точно. Не страшно.

Поезд подъезжал к ее станции, я вместе с ней подошел к двери. И в тот момент, когда дверь открылась, она вдруг резким движением сунула мне в руки пакет с деньгами:

— Возьми, я не хочу, они мне не нужны!

Она выскочила из вагона, я хотел сойти за ней, но замешкался, впереди выходили с огромной сумкой и чемоданом, а когда прошли, двери уже закрывались. Она смотрела на меня с перрона:

— Не звони мне больше, никогда! — успел я услышать.

Через несколько секунд поезд зашел в тоннель, но я успел еще увидеть, как она бежит по перрону к выходу. И стало темно.

Я не мог сразу пойти домой, мне нужно было время. И еще мне срочно надо было выпить, срочно, если я не хотел подохнуть прямо сейчас, прямо здесь, на улице. У меня же куча денег, вспомнил я! И пошел в одно заветное место, где всегда покупал отличный коньяк. Я взял поллитровую бутылку, отсчитал деньги прямо из пачки, которую достал из своего целлофанового пакета. Мой коньячный благодетель смотрел на меня с ужасом:

— Профессор, не боитесь? Вы бы спрятали деньги, что ли. В пиджак вон или по карманам. Время такое, можно и до дома не дойти.

А, да что там. Я взял бутылку, вышел, прямо на улице открыл ее и жадно отпил. Немного полегчало.

Я пошел медленным шагом, тепло так же медленно стекало по шее, груди, рукам. Давай, родное, давай.

Но боль все равно была нестерпимой. Я терпел, сколько мог терпеть, потом снова делал огненный глоток, на какое-то время хватало. Хорош, подумал я: идет вечером по улице нелепый шатающийся человек, с седыми космами, в старомодном пиджаке, пьет дорогой коньяк прямо из горла. А потом снова: за что она меня так? Идиотка, ненормальная, любимая, за что?

А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! — звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!

Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.

И я, чтобы заглушить его, пил — жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову — вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.

Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:

— О господи.

Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан.

В следующие три дня я дописал «Верещагина».


Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.

Потом пришел наш Доктор.

— Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?

Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:

— В больницу надо.

— Нет.

— А если это инфаркт, черт вас возьми?! — он почти заорал на меня.

— Нет, не поеду. Живым я им не дамся.

— Им — это кому?

— Ну, вам не дамся. Вам, докторам.

Он первый раз улыбнулся — и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось — «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть — как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!

Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.

— Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.

— Я же говорил, не дамся.

— Но будет! — опять заорал он. — Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!

Я даже улыбнуться не мог.

— Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?

— Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.

Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.

— Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? — спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.

Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.

— Знаете, я так и подумал, — сказал он. — Не поверите, но так я и подумал.

Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.

— Она замечательная девушка, — проговорил Доктор.

— Вы о ком?


— Она замечательная девушка, — повторил он задумчиво. — Я понимаю вас.

Я не хотел об этом говорить, не мог и не хотел. Он увидел это.

— Вы спросили про меня, Профессор. Нет, никогда. Я хотел бы, — он улыбнулся. — Я видел столько раз, как люди умирают. Но если от чего и хотел бы умереть сам, так это от любви.

Доктор велел мне пока не вставать, написал на бумажке, что купить в аптеке, отдал записку жене, о чем-то они там поговорили в коридоре, я не вслушивался. И он ушел.

Я все-таки встал, добрел до рояля, увидел раскиданные повсюду нотные листы и убедился: да, я дописал Кончерто гроссо. Я дописал «Верещагина». Но все это не имело теперь никакого значения.

Остаток лета я провел за обработкой партитуры. В сентябре началась консерватория, я был этому только рад: все, что занимало мое время, было мне сейчас на руку. Я брал дополнительную нагрузку, назначал дополнительные занятия, соглашался заниматься с учениками заболевших коллег.

— Зачем тебе это? — жена смотрела на меня с удивлением, раньше я таким рвением не отличался. К тому же платили за это копейки.

— Оставь, надо, — говорил я.

Или ничего не говорил, отмалчивался.

— Знаешь, все-таки ты чудовище, — сказала она однажды, в точности повторив то, что говорила уже когда-то, давно.

Она была права. Я и не возражал.

Поздней осенью, в один из дней, когда дождь безнадежно барабанил в окна, заливая набережную потоками воды, а небо было одного цвета с рекой, я не сдержался и нарушил запрет. Я позвонил ей. Вообще-то я собирался сразу положить трубку, как только услышу ее голос, но он был такой живой, такой родной и свежий, что я не смог.