Он посмотрел на меня в упор.
— Или ты хочешь, чтобы я вернул? Ты только скажи, я верну, а то будешь до конца дней считать меня похитителем книжных сокровищ.
— Не надо никому ничего возвращать, — я говорила медленно, только сейчас отходя от страшного напряжения. — «Верещагин» давно есть в Интернете, никаких больше тайн и запретов.
Мы помолчали.
— Разве что когда-нибудь, при случае.
Доктор посмотрел на меня очень внимательно, я отвела взгляд. «Верещагина» я убрала в ящик письменного стола, держать его на видном месте мне совсем не хотелось.
Конечно, я не забыла, я этого и не скрывала. Забывают ли пассажиры самолета о том, что далеко внизу земля? Нет, конечно, но и не вспоминают об этом каждую минуту. Они читают газеты, дремлют в креслах, идут по проходу к туалету, пьют чай, который разливает стюардесса, прислушиваются к тому, что говорит командир экипажа про температуру за бортом, болтают с соседом. И только иногда, раза два-три за полет, могут бросить взгляд в иллюминатор: надо же, земля, как далеко…
К тому моменту, как я вытянула из шкафа клеенчатую сумку с «Верещагиным», полет продолжался уже долго, и в последнее время я все чаще бросала взгляд в иллюминатор, то есть вспоминала Профессора. Тем более что его вдруг начали играть, после многолетнего забвения. Город отстроился, отъелся, приоделся, насмотрелся дешевых чудес и теперь хотел чего-нибудь настоящего. Среди настоящего, хоть и на любителя, была музыка Профессора. То один оркестр, то другой брал в программы его симфонии, сонаты, концерты. Я знала, что когда-нибудь дойдет дело и до Кончерто гроссо, до «Верещагина». Я ждала этого.
Наш «чердак», куда я пришла когда-то из телецентра, не только не рухнул, но и разросся до большой телекомпании — как говорили, лучшей. Другое дело, что и в новом помещении, куда мы вскоре переехали, тут же образовались «чердаки»: так, по старой памяти и для простоты, называли теперь все комнаты, где работали корреспонденты и редакторы. Сама я туда уже давно заходила только время от времени: мы с Верещагиным сидели в комнате ведущих, одной на двоих, просторной, с двумя большими столами для нас и еще одним, длинным, чтобы было где сидеть остальным во время летучек.
Я вспоминала слова Профессора: «Тебя будут узнавать». Не знаю, что он тогда имел в виду, но меня узнавали, это факт. Мы с Верещагиным вели вечерние новости. Это произошло не сразу, сначала я несколько лет редакторствовала «на чердаке». Из всех ведущих, которые работали в кадре, Верещагин был самым отвратительным. То есть зрители-то его обожали: за острые реплики, всегда мрачный взгляд из-под очков, «за правду», как они писали нам в письмах. Но работать с ним смогли бы, наверное, только памятники с городских улиц, да и их он легко мог вывести из себя. Корреспонденты и редакторы рыдали до, во время и после летучек, которые он проводил.
— Кошмар! Я увольняюсь! Пусть сам себе репортажи пишет, козел! — под этот аккомпанемент у нас проходили все смены, когда Верещагин работал на новостях.
Странно, но мы с ним подружились. Хотя дружбой это можно было назвать только на фоне ненависти, которую он умудрился вызвать у всех без исключения. Я же на крики его внимания не обращала, ничего о нем не знала и знать не хотела, а мат, который лился из него, как вода из открытого крана, пропускала мимо ушей — вот и вся дружба.
Все произошло, как это обычно и происходит: утром заболела ведущая, которая с ним работала. Это было неудивительно, накануне вечером Верещагин довел ее до слез, когда они разбирали выпуск. Сейчас он бегал по комнате, где через несколько минут должна была начаться летучка, и орал:
— Как это заболела! Она вчера вечером была здорова! Она врет!
Шеф-редактор пытался его урезонить, но Верещагин продолжал орать и требовать, чтобы ей позвонили, чтобы ее вызвали, чтобы ее привезли, чтобы ей объяснили, что сегодня ее смена. В комнате уже собирался народ. Все, конечно, привыкли к тому, что Верещагин не ангел, но это было слишком. Я подошла к нему:
— Слушай, Верещагин, ну что ты орешь? Что за драма? Проведешь сегодня новости один, материалами мы тебя обеспечим.
Он посмотрел на меня так, как будто я предлагала ему одному выпрыгнуть сейчас из окна с парашютом.
— Ах, что за драма, говоришь? А ты сама попробуй.
Я разозлилась:
— Да подумаешь, никаких проблем.
— Вот и попробуй!
Он нашел глазами шеф-редактора:
— Так, она ведет сегодня со мной вечерний выпуск.
Тот переводил взгляд с Верещагина на меня и обратно, надеясь, что это шутка.
— Всё, решили, — и Верещагин начал летучку.
Я была так ошарашена, что даже спорить не стала. Потом разозлилась: ах, так? Ты хочешь, чтобы я вела сегодня с тобой новости — без прически, без костюма, вообще без подготовки? Ладно, будут тебе новости. Ты надолго забудешь, как ставить такие эксперименты.
За полчаса до выпуска у нас, как всегда, ничего не было готово, Верещагин орал не переставая, а надо было еще загримироваться. Я поняла, что чувствует человек, который бежит за поездом, пытаясь вскочить на подножку последнего вагона.
Сам этот эфир, первый в моей жизни, я почти не помню. Но когда все закончилось, коллеги устроили овацию.
— Молодец, так ему! — шепнул мне оператор, который терпеть не мог Верещагина.
— Спасибо, — ответила я, тоже шепотом.
— Летучка! — заорал Верещагин. — Нечего тут перешептываться!
Когда все собрались и затихли под тяжелым верещагинским взглядом, он вдруг обратился ко мне:
— Ну и как тебе выпуск?
— По-моему, хороший был выпуск, — сказала я с вызовом.
— По-моему, тоже, — вдруг сказал Верещагин мирным тоном. — Всем спасибо, до завтра.
Со следующей недели я официально стала ведущей вечерних новостей, в паре с Верещагиным.
Телекомпанию за это время несколько раз грозились закрыть, и мы всякий раз готовились к роли безработных, пусть и на время, но всякий раз нас передумывали закрывать. В какой-то момент мы вдруг поняли, что угрозы перешли в разряд привычных — и просто наплевали на них. Говорю же, еще в телецентре я поняла, что все службы новостей напоминают комнаты для медитаций: ничто так не способствует философскому настрою, как работа с непрерывным потоком событий.
К тому моменту, как я нашла дома «Верещагина», наш сытый и сверкающий огнями город снова гудел: уже несколько месяцев на площадях по выходным шли митинги, на окраинах ночью кто-то видел танки. Привычной жизни это пока не нарушало, люди ходили по магазинам, в кино, ездили в метро, на чем свет стоит кляли пробки на дорогах. Но было тревожно. Я снова вспоминала Профессора: «Просто жить — это не здесь, о нет». Мы в редакции готовились, составляли расписание на экстренный случай.
А у меня еще, как на грех, разболелось плечо. Сказать кому — поднимут на смех: подумаешь, плечо! Но попробуйте высидеть в кадре, когда вас будто раскаленной стрелой протыкают.
— Плечо? — переспросил меня Доктор, когда я пожаловалась ему дома на боль. — Ну-ка, давай посмотрим.
Он взял меня за руку, отвел ее в сторону, вверх, вниз, назад.
— Не больно? А так?
Это была странная боль. Если подумать, то и не в плече вовсе, а под лопаткой, как будто туда, смешно сказать, действительно угодила стрела и ее невозможно было вытащить, а всякое движение причиняло боль.
— Пройдет, — сказал Доктор. — Подождем.
Когда не прошло, он всерьез обеспокоился.
— Давай я тебя Денисову, что ли, покажу.
И он показывал меня Денисову, а потом еще кому-то, потом еще, и все говорили одно: ничего серьезного. Не просто серьезного, а вообще ничего!
— С вами всё в порядке, можете не волноваться, — говорил мне врач, польщенный тем, что к нему привели знаменитость (он же видел меня вчера в новостях).
— Спасибо, доктор, — говорила я, широко улыбаясь (надо же держать фасон), а выходя в коридор, начинала растирать плечо.
В тот день я сидела в нашей с Верещагиным комнате ведущих, его еще не было, я пришла раньше, после очередного бесполезного приема у очередного доктора. Стрела сидела под лопаткой и все так же причиняла боль при каждом движении.
Шеф-редактор принес анонсы на неделю. Обычно мы с Верещагиным просматривали их по очереди, через день. Сегодня была его очередь. Ладно уж, подумала я, все равно пришла, — и забрала анонсы себе. На первых трех страницах отметила самое интересное, четвертую мы вообще просматривали редко, Верещагин называл ее «культур-мультур» и плевался, когда я предлагала ему отправить съемочную группу на какую-нибудь премьеру. Но тут я зачем-то заглянула на эту самую четвертую страницу. И в разделе «Концерты» увидела: КОНЧЕРТО ГРОССО «Верещагин», первое исполнение. И фамилия Профессора. Большой зал. Знаменитый оркестр. Знаменитый дирижер.
Я сделала три длинных вдоха и три коротких выдоха, как перед тяжелым эфиром. Вчиталась: концерт будет через неделю. У меня как раз выходной, даже отпрашиваться не придется. Ну что ж, вот я и услышу Кончерто гроссо, услышу еще раз, но теперь уже от начала до конца. Я увижу Профессора…
— Пришла?
— Пришла.
— Дай обнять тебя. Дай взглянуть…
Что я скажу ему? Я ведь могла бы сказать что угодно: я хотела тебя увидеть, хотела услышать концерт, да я вообще здесь по работе, со съемочной группой, — и все это было бы правдой, но и враньем было бы тоже, а врать ему я не умела. Он и тогда видел меня насквозь, хоть и ворчал, что не понимает моих безумных поступков. Так что я сказала бы ему как есть: — Я хочу знать, что будет дальше. И еще — вот…
За три дня до концерта я сказала Доктору, что пойду. Он помолчал.
— Что ж, в конечном счете, я всегда знал, что так оно и будет. Конечно, иди. Хочешь, чтобы я пошел с тобой?
— Нет, я сама. Спасибо тебе.
Он ни о чем меня больше не спрашивал.
На следующий день я застала на работе Верещагина в приподнятом настроении:
— Ну что, мы премию получили!
— Нобелевскую? — спросила я мрачно, растирая плечо.