Я ни с кем еще так не разговаривал. У меня были друзья. Один в подъезде жил Вовка. Мы в хоккей играли. Таблеткой. Клюшки делали из стержней от шариковой ручки, загибали конец. Уже года два как не играли.
— Моя мать, — сказал я то, что не повторял вслух никогда и никому. Слышал, как говорили. — Умерла от алкоголизма.
Он не обратил внимания. Потом я понял: он не слышит то, что не хочет слышать. Слышит только себя. А иногда вдруг.
Но тогда как надо. Так, что мне не пришлось сразу провалиться под землю. Как обычное дело — ну конечно, умерла. А у него живая. Неизвестно, что хуже.
— У меня пацаны, — вдруг он заговорил по-другому. — Мы с ними нормальными вещами занимались. Ларек перевернули. И всё вытащили там… сигареты. А однажды ментовскую машину перевернули.
Я почувствовал свое… ну как бы. Маленький опыт. Перевернуть машину?!.. А с другой стороны: поверил я бы в него — если бы не видел перед собой на самом деле?
Решил послушать, что еще будет говорить, потом обдумать.
Он за березу держался и смотрел куда-то. Ростом он уже тогда был с семнадцатилетнего. Потому казался старшим.
— Ты не знаешь… Как горят огни в большом городе… Там милые, хорошие люди. У них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Я должен быть там, потому что я ничего не боюсь. Значит, жизнь — моя.
Я испытал такое разочарование — что даже не знал, что сделать. Стыд. Когда сам сболтнул — не чувствовал. А теперь — вот. Как его остановить, чтоб он больше ничего не успел.
— Это не ты говоришь, — промямлил я. — Это рассказ. — Я не помнил, как называется, автор — такого понятия для меня вообще не существовало. Ну, Майн Рид. Дюма. Павел Нилин, «Знаменитый Павлюк» —всякий раз натыкался, когда шел по полкам в библиотеке; всякий раз аккуратно огибал, думал, конечно, когда столько раз глазами упираешься. Что за «Павлюк» — про себя, что ли, написал? Но снять — того нет. Я не читал взрослых книг.
Но это я прочитал прямо перед лагерем, недавно. Случайно так попалось. Старик отдает ружье беглому зэку; а тот его сразу же из этого ружья пристрелил. Я куски запомнил почти наизусть. Мне бы обрадоваться, что и он, и я, одно и то же читаем; но — нет. И он, и я — по уши в дерьме, так почувствовал. Глаз не поднять.
Он и бровью не повел.
— Ты ж читатель, — отозвался. — Сапёр.
Пошел медленно, шелестя травой.
В пятом отряде были нормальные дети, из нормальных семей, лагерь этот непростой, я говорил. Значит, чуть более, чем нормальных. Он, мало что старожил, нормальных на второй месяц отправляли на море, так еще слава перенеслась с прошлой смены, кто-то же и остался. Цеплялся ко всем. Понты во все стороны, мат через слово — на него смотрели с недоумением: в этом социальном слое не котируется. Не так побаивались — всерьез брали не слишком, скорей за шута; но — злого шута; и потом: рост. Шакалил по чужим мешкам — в тумбочки никогда не залезал, а в открытую. Запускал руку в пакет с конфетами — еще и обзывал владельцев хомяками. Каждый ел свою передачу, у нас тоже в отряде так заведено; разве какие-нибудь закадычные друзья делились. К нему же за две смены ни разу никто не приехал. И вот был там такой — хороший, красивый парень. Он к нему подошел.
А тот убрал.
— Это Наташке, — говорит.
Хотел всю коробку возлюбленной подарить.
— Заебо, — ему Хлестаков отвечает. — Завтра скажу тебе, какого цвета у Наташки трусы.
Не обязательно врал. Девчонки от него нос кривили. Но втайне интересовались.
Пацан тот не как я. Ничего не сказал.
Ночью его сбросили с койки и отпинали. Чуть не единственный случай за всю историю лагеря, есть чем гордиться.
Жаловаться он, естественно, не пошел — упал с кровати. Никто особо и не спрашивал. Больше с ним не разговаривали. Брал печенье — оставляли весь пакет и уходили.
— Что это у тебя за друг такой? — говорит Вовка с моей палаты.
Он мне нравился. Толстый, спокойный. В палате, и во всем отряде он имел авторитет.
— Он жид.
— Он вообще не жадный, — возразил. Хотя я тогда еще не знал, жадный, не жадный. В моей семье (бабка — вот и вся моя семья) антисемитизма не водилось, я и не понимал, что это слово значит.
Они, думаю, тоже не очень представляли. Еврейского в нем не было ни столько; просто такое оскорбление, ходовое. В столовой он мне улыбнулся и руку поднял — привет. Видно, совсем одиноко было. Они заметили.
— Он мне и не друг, — попытался я объяснить, — …а вообще, — по наитию, — тебе чего? С кем хочу, с тем дружу!
Он только плечами пожал. После моего недолгого триумфа в качестве сапёра они, пожалуй, не возражали, если бы я захотел с ними.
А как? Если б я и решил с ним дружить? В столовой я его с того раза не видел, стал уже думать, что уехал, он же говорил, домой. Нет, не говорил. Любовник какой-то. Врет он всё, Хлестаков!
Дело кубарем катилось к концу. Как всегда под конец, даже захотелось притормозить, в палате уже меня замечали, а под финал попросили: «Ну ты, писатель. Расскажи, что ты девкам читал». Заинтересовало, чего такого меня после отбоя зовут; другим же в женскую часть хода не было.
Прощальный костер, который я уже дважды в гробу видал; и вот — автобусы. И он.
Стоит; ни к кому не подходит. Стоял так, будто не от него все, а будто он — их. Оно и несложно с его ростом. Руки в карманы, усмешечка через губу. Не горбился.
А расселись: отряд — автобус, отряд — автобус. Смотрю, за два кресла впереди меня.
Автобус едет сквозь лес. У меня в мозгах всё шевелится. Контингент сборный, из разных мест, до вокзала, оттуда — по поездам.
Выехали на шоссе, тут я поднялся, пробрался по проходу, говорю соседу в ухо:
— Можешь пересесть?
Он на меня вытаращился.
— Уйди! — говорю, — там место свободное.
Хлопнулся сам.
— Ты куда едешь? — Имел в виду: в каком городе.
Он отвернулся от окна. На меня внимательно глянул.
— К тебе.
У меня всё завертелось. Почему нам не жить в одной квартире? — я могу на полу спать, помнил, очень давно, когда с матерью был. Я понимал, что с бабкой не выйдет. Где-то мягкая — в другом была хуже, чем конец молотка.
Так и сказал:
— Так бабка же.
— Бабку можно замочить, — он веселится. — Деньги забрать, и — в бега. А квартиру сдадим. Товарняками передвигаться, чо? Заебато.
— Опять ты, — с отчаянием говорю, — начинаешь.
— У меня пацаны, — и поехал месить. Как дошел, как с бабами развлекаются, я не выдержал: — Заткнись! Пересяду.
— Ссышь. Сапёр.
— А ты ревизор. Читал? В школе учили.
Он опять на меня посмотрел внимательно. Но заметил:
— Ты мне еще за тот раз задолжал.
— Ну так дай мне, — говорю.
— Нет. Потом. Я придумаю, чем с тебя взять.
А приехали уже почти, по городу, стоим на светофоре. Я луплю с потолка: — Дай мне свой адрес.
— Зачем?
— Придумаю. Чем расплатиться.
— Есть чем записать?
Записать нечем, ни у меня, ни у него. — Говори, я запомню.
Полезли все вниз.
А на бану — кипеш. Поезд стоит; автобус ихний давно уже стоит. Одного не хватает!
Налетела вожатка: ростом — с него, щеки — пунцовые. И ну орать.
Он что-то сказал. Могу представить, что он ей сказал. Что-нибудь про трусы.
И пошел от автобуса, от поезда, куда-то.
Тут двое вожатых наскочили. Завернули ему руки. В таком положении трудно стоять. Согнули почти до земли. Эта подбежала и вцепилась ему в волосы. Волосы у него тогда длинные были. Ну, как: не стриженые два месяца.
Я, может, должен был кинуться ему на выручку. Я не мог. Я бы ему не помог, с такой помощью. А он бы знал, что я всё видел. На глазах у всех, ясно, но — у меня.
Лучше было сделать вид, что я не вижу этого всего ничего.
Прибежала бабка и утащила меня оттуда.
Бабка боялась как смерти, что я в что-нибудь такое ввяжусь. Зря боялась, я ни в чем таком никогда не участвовал.
Там уже сразу осень, школа наступила. И оно как-то забылось. Адрес-то я помнил. Лучше было не вспоминать.
Со Стругацких меня повезло на физику.
Сначала — Лем. «Сумма технологии». Интересно, но мало понятно, пропускал кусками. Вернулся, перечитал. Журналов набрал охапку, «Наука и жизнь», «Химия и жизнь». Химия — это не то. Вернулся, перечитал учебник по физике, сначала за пятый класс, потом шестой. Энергия.
— Дайте мне… Ну, энциклопедию.
Библиотекарша — глаза по яблоку:
— Это тебе в городскую.
Записался. Сначала еще лето прошло. С города куда-нибудь съезжать отказался наотрез.
В энциклопедии было: энергия… ну, если по-простому: это такая хуйня. Без математики не обойтись.
Стругацких не бросал, конечно. В городской было кое-что в журналах. Они еще тогда писали; можно было подстерегать. Чем-то же надо время заполнять.
Учителя в ступоре: такой прогресс. Контрольные я решал все варианты, «за себя и за того парня». Э-э.
Вспомнил. А точнее, вспомнил так, что давно не вспоминал. И как вспомнил, что не вспоминал — само написалось. Адрес-то я помнил.
Привет, это сапёр. Знаешь, в чем была ошибка (прямо в голову пришло, как писал): ты должен был в третий отряд. А я — в пятом. Тогда было бы нормально.
И всё, как отрезало. Не знал, что больше. Не про кварки же. Две строчки. Конверт купил, заклеил. Индекса только не написал, не знал.
Хотел утром кинуть в почтовый ящик — но не кинул утром. Никогда не кинул. Маячило еще на глазах, пока не потерялось.
Класса по физике у нас не было: был математический. В математический я не пошел. Так доскакал до выпуска, уже читал учебники для вузов. Аттестат у меня был с одной четверкой, и не по физкультуре. По обществоведенью.