— Это ваша ферма?
— Моей родни. Они только что ее продали дьяволу и его филиалам. У меня два месяца, чтобы освободить помещение.
— Как вы живете?
Мужчина улыбается и склоняет голову набок.
— Сделайте предположение.
— У вас нет доходов?
— Полисы страхования жизни.
— Вы их продаете?
— Нет. Мне выплачивают страховку. Выплачивали. — Он смотрит на столы с работами, как сомневающийся аукционер. — Мне тридцать пять лет. Не слишком-то и большая выставка для целой жизни.
Смущение и замешательство исходит от него, как жар от полена в печи. Оливия чувствует их с двух ярдов.
— Почему? — Слово вырывается куда резче, чем она планировала.
— Почему раздача? Не знаю. Это как еще один арт-проект. Последний в серии. Деревья же все раздают бесплатно, разве не так?
Уравнение, словно ток, пронзает ее. Искусство и желуди: расточительные подачки, которые чаще всего идут не так, как надо.
Мужчина бросает холодный взгляд на козлы и доски.
— Можете называть это срочной распродажей. Нет… грибной распродажей.
— А что это значит?
— Вот, — он отправляется к двери сарая. — Я вам покажу.
Они идут мимо дома. Оливия останавливается, чтобы надеть куртку: на мужчине нет ничего, кроме джинсов и рубашки.
— Вам не холодно?
— Всегда. Холод — это хорошо. Люди слишком любят держать себя в тепле.
Ник ведет ее по ферме, и вот перед ними стоит исполин, раскинувшийся на фоне фарфорового неба. Странная и прекрасная математика управляет сотней ветвей, тысячью веточек, десятью тысячами прутиков, красотой, к которой Оливию подготовил амбар, полный произведений искусства.
— Я никогда не видела такого дерева.
— Его видело не так много людей.
С трассы она не заметила сжатую сужающуюся грацию этого создания. То, как оно течет вверх к первому, такому изобильному расхождению ветвей. Оливия и не заметила бы, если бы не кинеограф.
— Что это?
— Каштан. Красное дерево Востока.
От этого слова по коже Оливии бегут мурашки. Подтверждение, хотя она едва ли в нем нуждается. Они проходят под линией кроны.
— Они все исчезли. Вот почему вы никогда не видели ничего подобного.
И он рассказывает ей. Как его прапрапрапрадед посадил это дерево. Как прапрапрадед начал его фотографировать в начале века. Как растительный мор пересек карту за пару лет и стер с лица земли лучшее дерево восточной Америки. Как этот дерзкий и одинокий индивид, находящийся так далеко от заражения, сумел выжить.
Оливия смотрит в переплетение ветвей. Каждый сук — этюд для одной из больных скульптур в сарае. Что-то произошло с семьей этого человека: она видит это так ясно, словно читает шпаргалку. И он жил в построенном предками доме десять лет, создавая искусство из причудливого выжившего титана. Она кладет руку на растрескавшуюся кору.
— И вы его… переросли? Решили двигаться дальше?
Ник отшатывается в ужасе.
— Нет. Никогда. Это он закончил со мной. — Он обходит гигантский кряж. Длинные ренессансные пальцы на что-то указывают. На коре в нескольких местах видны сухие кольца с оранжевыми пятнами. Он нажимает на одно. От прикосновений остаются углубления.
Оливия дотрагивается до рыхлого ствола.
— О черт! Что это?
— К сожалению, смерть. — Они отходят от умирающего бога. Медленными шагами поднимаются вверх по склону, к дому. Ник оббивает ботинки на веранде у заднего входа, счищая с них снег. Машет рукой в сторону сарая, его импровизированной галереи. — Пожалуйста, не хотите ли взять с собой вещичку-другую? Тогда у меня сегодня будет очень хороший день.
— Сначала я вам расскажу, почему сегодня оказалась здесь.
ОН ЗАВАРИВАЕТ ЧАЙ на плите в кухне, где десять лет назад сидели его родители и бабушка, в то самое утро, когда он сказал им «до свиданья» и поехал в художественный музей, в Омаху. Его гостья гримасничает и улыбается, рассказывает историю и своей трансформации — ночь, гашиш, влажное голое тело, смертоносный выключатель. Он сидит и слушает, краснея и опуская глаза от каждого описания.
— Я не чувствую себя сумасшедшей. Вот что странно. Вот раньше я была сумасшедшей. И я знаю, каково это. Сейчас же я себя чувствую… Не знаю. Как будто наконец вижу очевидное. — Оливия прикрывает ладонью горячую чашку.
Умирающий каштан почему-то сильно волнует ее, но Ник не понимает почему. Она молода, свободна, импульсивна, ее зовет новое дело. По всем параметрам его неожиданная знакомая слегка двинутая. Но он хочет, чтобы она оставалась такой и всю ночь говорила о безумных теориях на его кухне. В доме наконец-то есть компания. Кто-то вернулся с того света.
— Ты не кажешься сумасшедшей, — лукавит он. По крайней мере, опасной сумасшедшей.
— Поверь мне, я знаю, как это все звучит. Воскрешение. Странные совпадения. Послания в телевизорах на прилавке гипермаркета. Создания света, которых я не могу увидеть.
— Ну, когда ты так все формулируешь…
— Но объяснение существует. Оно должно существовать. Может, все дело в моем подсознании, и оно в кои-то веки уделяет внимание чему-то помимо моей персоны. Может, я услышала об этих протестующих несколько недель назад, прежде чем получила разряд током, и теперь вижу их повсюду.
Ник знает, каково это — жить под диктовку призраков. Он был один так долго, рисуя свое умирающее дерево, что сейчас не посмел бы опровергать чьи-то теории. Нет странности более странной, чем странность живых существ. Он усмехается, пережевывая горькую истину.
— Я делал магические безделушки последние девять лет. Тайные сигналы — мой диалект.
— И вот чего я не понимаю. — Ее глаза умоляют его о пощаде. Чай, пар на лице, глушь заснеженной Айовы: история столь древняя и обширная, что Оливия не может уложить ее в голове. — Я еду по дороге и вижу твою вывеску, свисающую с дерева, которое походит на…
— Ну, знаешь, если заехать достаточно далеко…
— Я не знаю. Я не знаю, во что верить. Глупо верить хоть во что-то. Мы же всегда, всегда неправы.
Ник представляет, как рисует это лицо яркой боевой краской.
— Можешь звать это как угодно. Что-то пытается привлечь мое внимание.
Кто-то думает, что все его эскизы и работы последних десяти лет, посвященные Каштану Хёлов, могут что-то значить. И для Ника этого достаточно. Он пожимает плечами:
— Поразительно, насколько безумными кажутся вещи, как только начинаешь на них смотреть.
Она буквально тут же переходит от отчаяния к уверенности.
— О том я и говорю! Что безумнее? Верить в то, что вокруг нас есть невидимые существа, о которых мы еще не знаем? Или срубить последние секвойи, оставшиеся на Земле, ради декора и дранки?
Ник поднимает палец, извиняется и удаляется наверх. Возвращается со старым дорожным атласом и тремя томами энциклопедий, которые его дед купил у коммивояжера в 1965 году. Действительно, в Калифорнии существует такой городок, Солас, прямо там, где секвойи. Красные деревья, высотой в тридцать этажей и возрастом с Иисуса. Безумцы — это вид, которому ничто не угрожает. Ник смотрит на Оливию: у той лицо сияет от целеустремленности. Он хочет последовать туда, куда ведет ее видение. И когда мечта разобьется о реальность, он все равно хочет отправиться вслед за Оливией, куда бы та ни шла.
— Ты не голоден? — спрашивает она.
— Всегда. Голод хорош для человека. Люди должны оставаться голодными.
Ник делает гостье овсянку с расплавленным сыром и острым перцем. Говорит:
— Мне надо ночью о многом подумать.
— Ты похож на меня.
— В чем?
— Я лучше всего слышу себя, когда сплю.
Он отводит Оливию в комнату бабушки, он не оставался там надолго с Рождества 1980 года, только пыль иногда стирал. Сам спит внизу, в своей детской каморке под лестницей. И всю ночь напролет слушает. Его мысли раскидываются по всем направлениям, ищут свет. Ему приходит в голову, что больше ничто в его жизни даже по самым скромным меркам нельзя назвать планом.
Когда Ник просыпается, Оливия уже на кухне, сменила одежду, сходив к машине, и пытается наскрести на блинчики муки, о которой хозяин позабыл, отдав на поживу долгоносикам. Он сидит за центральным столом в своем фланелевом халате. Его голос цепляется за слова:
— Мне надо освободить этот дом к концу месяца.
Оливия кивает на блинчики:
— Это явно можно сделать.
— И мне нужно избавиться от моих картин и прочего. Если не считать этого, то у меня до конца года мало что запланировано в календаре.
Ник смотрит в разделенное на квадратики кухонное окно. Сквозь ветви Каштана Хёлов небо кажется таким глупым от синевы, словно ее толстым слоем краски размазал пальцами первоклассник.
К МИМИ МА СНОВА ПРИХОДИТ ВЕСНА — первая без ее отца. Кислицы, груши, багряник и кизил взрываются розовым и белым. Над ней издевается каждый бессердечный лепесток. Особенно из-за шелковицы хочется поджечь все, что цветет. Он никогда больше не увидит ни капли этой ослепительности. А они так и хлещут — жестокие, безразличные краски этого Сейчас.
С силой налетает вторая весна, потом третья. Работа ожесточает Мими — или это цветы потускнели. К маю ее летный баланс становится платиновым. Мими отправляют в Корею. В Бразилию. Она учит португальский. Узнает, что людям всех рас, цветов и вер очень нужно литье в керамические формы, изготовленные на заказ.
Она начинает бегать, ходить в походы, ездить на велосипеде. Идет на бальные танцы, на джазовые, потом на сальсу, которая перечеркивает для нее все остальные навсегда. Начинает наблюдать за птицами, и скоро ее список замеченных видов доходит до ста тридцати пунктов. Мими повышают до начальника отдела. Она проходит курс по живописи эпохи Возрождения, по вечерам посещает занятия по современной поэзии — в общем, занимается разной холиокской мишурой, которую она отбросила, чтобы стать инженером. Цель почти патриотическая: поиграть во все игры. Распробовать все. Побывать всем.
Коллега уговаривает ее сыграть в хоккей от офиса. Скоро ей и этого мало. Она играет в покер на четырех континентах и спит с мужчинами на двух. Проводит неделю в Сан-Диего с девушкой поразительно разнообразных аппетитов и разбивает ей с