Верхний ярус — страница 52 из 103


ДОРОТИ ВХОДИТ РОЗОВАЯ С ХОЛОДА. Шарф парит за ней, когда она закрывает дверь. Из рук выпадает «Реквием». Она наклоняется за ним, а когда выпрямляется, их взгляды сталкиваются, признаваясь во всем. Испуг, дерзость, мольба, наглость. Желание снова быть как дома, со старым другом.

— Эй! Ты не сдвинулся с места.

— Хорошая репетиция?

— Лучшая!

— Рад. Что ты пела?

Она подходит к его креслу. Что-нибудь из их старого ритма. Она обнимает его — Ziemlich langsam und mit Ausdruck.[54] Не успевает он встать, как она уже ускользает на кухню, чувствует, как от нее словно пахнет солью и отбеливателем.

— Я ненадолго в душ и спать.

Она умная, но у нее никогда не хватало терпения на очевидное. Вдобавок она не считает Рэя способным на простые наблюдения. Дороти моется двадцать минут, после чего выходит петь своего Брамса.


В ПОСТЕЛИ, В ПИЖАМЕ С ПАВЛИНАМИ, ошпаренная и обновленная после горячих брызг, она спрашивает:

— Как чтение?

Он не сразу вспоминает, что читал весь вечер. «Требуется миф…»

— Трудно. Я постоянно отвлекался.

— Хм-м. — Она переворачивается на бок лицом к нему, с закрытыми глазами. — Расскажи.

Не думаю, что придется долго ждать, когда мы начнем считать Землю, как многие уже предлагали, единым организмом, а человечество — его функциональной частью: возможно, разумом.

— Он хочет дать права всему живому. Автор заявляет, что если платить деревьям за их изобретения, то выиграет весь мир. Если он прав, тогда вся наша социальная система… все, ради чего я работал…

Но ее дыхание уже изменилось, она уплывает, как новорожденный после дня первых открытий.

Он гасит прикроватный свет и отворачивается. Но Дороти бормочет во сне и цепляется за него, прижимается к спине из-за тепла, что он генерирует. Ее голые руки — на его: женщина, в которую он влюбился. На ком женился. Смешная, маниакальная, дикая, неприрученная леди Макбет. Любительница огромных романов. Прыжков с парашютами. Лучшая актриса-любитель, что он знал в жизни.



Хранитель и Адиантум — в чаще леса. Он тащит рюкзак с провизией. Она несет видеокамеру из лагеря; другой рукой вцепилась в его ладонь, как пловец-марафонец, повисший на шлюпке. Время от времени дергает его, направляя внимание на что-нибудь красочное или мелькающее у самых пределов их понимания.

Вчера они заночевали на стылой земле, открытые всем стихиям. Их заросший папоротником остров омывали моря грязи. Он лежал в одном спальнике, старом, с пятнами мочи, она — в другом, под созданиями доброты, капитальности и покоя.

— Не мерзнешь? — спросил он.

Она ответила, что нет. И он поверил.

— Не жестко?

— Не очень.

— Не страшно?

Ее глаза спросили: «Почему?» Губы ответили:

— А надо?

— Они такие большие. В «Гумбольдт Тимбер» работают сотни людей. Тысячи машин. Они принадлежат многомиллиардной многонациональной корпорации. Все законы — на их стороне, как и поддержка американского народа. Мы всего лишь кучка безработных вандалов на походе в лесу.

Она улыбнулась ему, как маленькому ребенку, который спросил, могут ли китайцы прийти к ним по туннелю через Землю. Ее рука вызмеилась из спальника.

— Поверь. Мне все сказали. Случится что-то великое.

Ее рука оставалась между ними, как трос канатоходца, пока она засыпала.


ОНИ СПУСКАЮТСЯ ПО СЕРПАНТИНУ в далекий овраг, пока тропа не превращается в речку из грязи. Три мили — путь пропадает вообще, дальше только продираться через заросли. Свет просеивается сквозь полог. Хранитель смотрит, как она идет по ковру седмичника с щавелем. По ее словам, всего какие-то месяцы назад она была наглой, черствой, эгоистичной стервой с зависимостью, вылетела из колледжа. А теперь она — кто? Кто-то, примирившийся с тем, что он человек, — и в союзе с тем, что совсем не походит на людей.

Секвойи умеют странное. Они гудят. Они излучают дуги силы. Их кап приобретает волшебные формы. Оливия хватает Ника за плечо. «Только посмотри!» Двенадцать деревьев-апостолов стоят в идеальном кольце фейри, как маленький Никки рисовал циркулем десятки лет назад, дождливыми воскресеньями. Через века после кончины своего пращура дюжина клонов окружает пустой центр, словно лимб картушки. В мозгу Ника мелькает химический сигнал: предположим, такой круг разработал бы человек. Одна эта работа стала бы вехой человеческого искусства.

Вдоль галечного ручья они выходят к поваленному гиганту, что даже на боку выше Оливии.

— Пришли. Мать Эн сказала, сразу направо. Сюда.

Он видит первым: роща стволов шестисотлетнего возраста, они идут наверх, исчезая вдали. Столпы коричневого кафедрального нефа. Деревья старше подвижных созданий. Но их борозды помечены спреем, белыми цифрами, словно кто-то вытатуировал на живой корове схему мясника, показывая разные отрезы мяса под шкурой. Приказ на убийство.

Оливия поднимает «Хэндикам» к лицу и снимает. Ник скидывает рюкзак, пару шагов парит невесомым. На свет показывается радуга баллончиков с краской. Он выкладывает их на полянке молодого хвоща: полдесятка цветов со всего спектра. С вишней в одной руке и лимоном — в другой он медленно подходит к помеченному дереву. Разглядывает уже существующие белые штрихи. Потом поднимает банку и рисует.

Позже видео смонтируют, добавят закадровый голос, разошлют всем сочувствующим журналистам в адресной книге «Оборонительных сил жизни». А пока саундтрек — крики леса перемежаются благоговением — «Как ты это делаешь?» — вплотную к микрофону. Ник возвращается к палитре на лесном войлоке и берет еще два оттенка. Красит, затем отступает, чтобы оценить свою работу. Разновидности такие же дикие, как в любой витрине музеев. Он переходит к следующему дереву, оскверненному цифрами, и начинает заново. Уже скоро те не узнать — они превращаются в бабочек.

Он отправляется к стволам, помеченным простой синей галочкой. Они везде — эти смертные приговоры, сделанные одним росчерком. Потом раскрашивает деревья вообще без знаков, пока уже невозможно понять, какие стволы отобрали на вырубку, а какие — лишь свидетели. День исчезает; они слишком долго жили лесным временем, чтобы отмерять его какими-то часами. Работа кончается за секунду, в мгновение лукавого ока.

Оливия обводит камерой преображенную рощу. Где были мерки и перспективы, проект голых цифр, теперь лишь толстоголовки и махаоны, морфиды, хвостатки и пяденицы. Это могла быть роща священных пихт в мексиканских горах, где самоцветные насекомые поколение за поколением проводят миграцию. Так два человека за день портят недельный труд оценщиков и землемеров.

На неотредактированной записи голос говорит:

— Они вернутся.

Он имеет в виду этих людей цифр — чтобы пометить выборку способом понадежнее.

— Но это красиво. И это будет им стоить денег.

— Может. Или просто придут лесорубы и заберут все, как в роще Маррелет.

— Теперь у нас есть пленка.

В музыке записанного голоса Оливии уверенность, что любовь еще решит трудности свободы. Потом пленка обрывается. Никто не видит, что происходит дальше между двумя людьми, на лесном войлоке, между зарослями папоротника и купены. Никто, если не считать несметных невидимых созданий, копающихся в почве, ползающих под корой, присевших в ветвях, карабкающихся, скачущих и порхающих в лиственном пологе. Даже деревья-великаны вдыхают пару молекул из того миллиарда, что остался рассеянным в воздухе, после того как Оливия и Ник вернулись домой.



ПАТРИЦИЯ СЛЫШИТ ЕГО за четверть мили. Пикап Денниса грохочет по гравийной стиральной доске. Ее это радует — радует раньше, чем она замечает, насколько. По-своему хруст и жужжание поднимают ей настроение не хуже хриплого чириканья пугливого лесного певуна, мелькающего на краю поляны. Пикап — сам по себе редкая фауна, хоть и появляется каждый день, как по часам.

Ее несет к дороге, и она чувствует, как нервничала эти последние двадцать минут. Он везет обед, да, и почту — ее непредсказуемый мешок связей с внешним миром. Новые данные из лаборатории в Корваллисе. Но Деннис: вот что теперь нужно ее душе. Он заземляет ее — как он слушает, — и она задумывается в радостном ужасе, не слишком ли это долго — двадцать два часа между встречами. Она подходит к остановившемуся пикапу и вынуждена отступить, когда он открывает дверцу. Его широкая рука подхватывает ее за талию, лицо — уткнулось в шею.

— Ден. Мое любимое млекопитающее.

— Детка. Ты погоди, пока узнаешь, что мы едим.

Он вручает ей почту и забирает холодильник. Они поднимаются к хижине по склону, плечом к плечу, в молчаливом мире друг с другом.

Она сидит на веранде за столом-катушкой, перебирая почту, а он раскладывает обед. Как мастерское двуличие — «Важные сведения о вашей страховке. Открыть без промедления!» — находит ее даже здесь? Она десятками лет живет вдали от торговли, и все же ее имя — ходовой товар, без конца покупается и продается, пока она сидит в своей хижине и читает Торо. Она надеется, покупатели не переплачивают. Нет: надеется, что у них вытягивают все деньги.

Из Корваллиса — ничего, но есть папка от ее агента. Патриция кладет ее на деревянные доски рядом с тарелкой. Папка все еще там, когда Деннис выносит две маленькие и чудесно начиненные радужные форели.

— Все хорошо?

Она кивает и качает головой одновременно.

— Плохие новости, да?

— Нет. Не знаю. Не могу открыть.

Он раскладывает рыбу и берет папку.

— Это от Джеки. Чего тут бояться?

Она и не знает. Иски. Взыскания. Официальные дела. Открыть без промедления. Он вручает ей конверт и рубит ладонью воздух, укрепляя ее смелость.

— Ты мне на пользу, Деннис. — Она пропускает палец под запечатанный край — и вываливается сразу много всего. Отзывы. Почта фанатов. Письмо от Джеки с чеком на скрепке. Патриция смотрит на чек и вскрикивает. Бумажка падает на вечно сырую землю лицом вниз.

Деннис поднимает его и протирает. Присвистывает.