Верхний ярус — страница 67 из 103

У себя в квартире после десяти часов в компьютерной лаборатории Адам включает телевизор. Нефтяные войны и насилие в сектах. Еще рано ложиться, хотя только этого ему и хочется. Он все еще находится высоко над землей, в руках уже несуществующего дерева, слушает скрип высокого дома и пение птиц, чьи имена хотел бы знать. Пытается читать роман — что-то о привилегированных людях, которым трудно поладить между собой в экзотических местах. Швыряет книгу в стену. В нем что-то сломалось. Умер аппетит к человеческому эгоизму.

Он направляется в любимое местечко аспирантов, где употребляет пять стаканов пива, девяносто шесть децибелов бласт-бита и сто минут синусоидных волн баскетбола размером со стену в обществе двадцати мгновенных друзей. Вырвавшись из кокона развлечений, перегруппировывается на парковке бара. Он не настолько напился, а потому не думает, что может водить, но по-другому домой не добраться.

Здание плещет волнами симулированного веселья, а по Кабрильо ревет парад масл-каров. Женщина под уличным фонарем кричит в пустоту: «Чтоб я сдохла из-за того, что хотя бы пытаюсь тебя понять». На другой стороне переулка люди ждут в очереди, когда их впустят на какое-то позднее мероприятие только для своих, куда Адаму, ожившему при виде мини-толпы, вдруг срочно надо попасть. Очередная человеческая иррациональность, о которой он все знает, но слишком опьянел, чтобы вспомнить название. Он проходит полквартала, в спину толкает огромная волна, что питается собой, разбрасывая отходы: пузыри, геноциды, крестовые походы, мании в диапазоне от пирамид до камней-питомцев, — отчаянный бред культуры, от которого одной недолгой ночью, высоко над Землей, Адам пробудился.

На углу он прислоняется к уличному фонарю. От него с трудом пытается сбежать факт — он чувствовал его давно, но не мог сформулировать. Почти все потребности людей создаются рефлексами, фантазмами и демократическим комитетом, чья работа — превращать необходимости одного года в гаражную распродажу следующего. Адам вваливается в парк, где полно народа, радующегося веселью и ночи. От воздуха слегка несет влажными салфетками, травкой и сексом. Всюду — голод, а единственная еда — соль.

По голове бьет что-то твердое, падает и откатывается на пару футов. Адам приседает и потемках шарит руками по траве. Виновник — таинственная пуговица промышленного размера, на ее плоской поверхности — идеальный крест. Похоже, ее следует открывать большой крестовой отверткой, вид у нее стимпанковский — хитроумный, викторианский, мастерски исполненный. Вот только сделана она из дерева.

Вещь слишком странная, для нее не хватает слов. Адам рассматривает ее целую минуту, снова понимая, что ничего не знает. Ничего вне своего рода. Поднимает глаза на ветки гибкого эвкалипта, откуда выпала загадка. Толстый кряж начал свой фирменный стриптиз. Основание засыпано листами коричневой тонкой коры, обнажая ствол такой белый, что даже неприлично.

— Что? — спрашивает он дерево. — Что?

Дерево не видит необходимости отвечать.



ОДИННАДЦАТЬ МИЛЬ ДОРОГИ ЛЕСНОЙ СЛУЖБЫ так великолепны, что аж страшно. Адам следует по просеке, поднимаясь вместе с хвойными стражами — от ели до болиголова, от болиголова до пихты Дугласа, тиса, можжевельника, трех видов настоящих пихт, и все он называет «елками».

Стипендия на годовую работу над диссертацией — дар богов — и вот как он ее тратит. Рюкзак давит на бедра. Над ним, в синеве, солнце делает вид, будто больше никогда уже не скроется. Но свежий воздух и ранние тени на серпантине намекают, что нет. Пара недель — и работа будет закончена. Но сперва это: последние оттягивающие исследования.

По расстоянию на северо-западе больше лесовозных дорог, чем шоссе. Больше лесовозных дорог, чем ручьев. Хватит, чтобы десяток раз обойти Землю. Стоимость их прокладки не облагается налогами, и ветки растут быстро как никогда, словно у пробившегося только что источника. Наконец изгибы просеки расширяются, появляется поселение. У края лагеря заняли последний рубеж цветастые люди, где-то под сотню, в основном — молодежь. Адам приближается; проясняется их занятие. Общественное рытье траншей. Анархическая постройка подъемного моста. Из валежника возводятся частоколы и колья. Взгляд на ров поперек перерубленной дороги — и стяг объявляет:

Свободный Биорегион Каскадия

Слова пускают стебли и корни. На растительности шрифта сидят птицы. Адам узнает стиль, знает художника. Входит в крепость из «Бревен Линкольна»[57] через подъемный мост над незаконченным окопом. Сразу за укреплениями посреди дороги лежит человек в камуфляже, с хвостом и залысинами. Правая рука вытянута вдоль бока, как у отдыхающего Будды. Левая — исчезла в яме.

— Приветствую, двуногий! С добром пришел или с худом?

— Вы как?

— Меня зовут Дуг-пихта. Просто проверяю новый запор. На шесть футов под нами — нефтяной бак, залитый бетоном. Если захотят меня сдвинуть, придется оторвать руку!

Из гнезда на вершине треножника из связанных бревен посреди дороги Дуга окликает миниатюрная темноволосая и этнически непознаваемая девушка:

— Все в порядке?

— Это Шелковица. Думает, ты фредди.

— Что такое «фредди»?

— Просто проверяю, — говорит Шелковица.

— «Фредди» — это федералы.

— Он вряд ли фредди. Я просто…

— Наверное, из-за рубашки и чинос.

Адам смотрит на гнездо девушки.

— Они не смогут проехать по этой дороге, не сбив и не убив меня, — говорит она.

Парень с рукой в земле цокает языком.

— Фредди так не поступят. Для них жизнь священна. По крайней мере, человеческая. Венец творения и все такое. Сентиментальность. Лишняя брешь в броне.

— Если ты не фредди, — спрашивает Шелковица, — тогда кто?

Адам вспоминает то, о чем он не думал десятки лет.

— Я — Клен.

Шелковица чуть криво улыбается, будто видит его насквозь.

— Хорошо. Кленов у нас еще не было.

Адам отворачивается, гадая, что сталось с тем деревом.

Его дворовым вторым «я».

— Вы знаете кого-нибудь по имени Хранитель и Адиантум?

— Еще бы, — отвечает человек, прикованный к Земле.

Девушка на треножнике ухмыляется.

— У нас нет вожаков. Но есть эти двое.


СОКАМЕРНИКИ ВСТРЕЧАЮТ АДАМА так, будто знали, что он идет. Хранитель хлопает его по плечам. Адиантум обнимает — долго.

— Хорошо, что ты здесь. Ты нам пригодишься.

Они изменились, но так незаметно, как не отследить ни одному личностному тесту. Стали угрюмей, решительней. Смерть Мимаса сжала их, как сланец в уголь. При виде их преображения Адам жалеет, что не выбрал другую тему. Стойкость, имманентность, божественность — эти качества его дисциплина, как известно, измеряет так себе.

Она хватает его за руку.

— У нас есть церемония, когда присоединяются новенькие.

Хранитель окидывает взглядом рюкзак Адама.

— Ты же присоединяешься?

— Церемония?

— Все просто. Тебе понравится.


В ОДНОМ ОНА ПРАВА: ВСЕ ПРОСТО. Все происходит тем же вечером на широком лугу за стеной. Свободный Биорегион Каскадия собирается при полном параде. Десятки людей в клетчатом и гранжевом. Развевающиеся хиппарские юбки в цветах с флисовыми жилетами. Не все в пастве молоды. Стоит в трениках и кардиганах пара крепких abuelas[58]. Церемонию проводит бывший священник-методист. Ему под девяносто, на шее ожерельем идет шрам с тех пор, как он привязался к лесовозу.

Начинают с песен. Адам борется с ненавистью к добродетельному пению. От косматых любителей природы и их банальностей с души воротит. Ему стыдно, словно он вспоминает детство. Люди по очереди рассказывают о задачах дня и предлагают решения. Вокруг расползаются аляповатые краски импровизированной демократии. Может, оно и ничего. Может, массовое вымирание оправдывает смутность. Может, и от простодушия в спасении его раненого вида будет польза. Кто Адам такой, чтобы судить?

Бывший священник говорит:

— Мы приветствуем тебя, Клен. Мы надеемся, ты останешься, сколько сможешь. Пожалуйста, если к тому лежит твоя душа, повторяй за мной. «С этого дня и впредь…»

— «С этого дня и впредь…» — Как тут не повторять, когда на него собралось посмотреть столько людей.

— «…я посвящаю себя уважению и защите…» — «.. я посвящаю себя уважению и защите…» — «…общего дела всего живого».

Не самые разрушительные слова, что он говорил, и не самые жалкие. Что-то отдается в голове — цитата, которую он однажды выписал. «Хороша… хороша любая мера…»[59] Но никак не вспоминается. Вокруг его последнего эхо раздается ликование. Люди начинают складывать большой костер. Полыхает высоко, широко и рыже, обугливающееся дерево пахнет детством.

— Ты психолог, — говорит Мими новобранцу. — Как убедить людей, что мы правы?

Новоиспеченный каскадец рискует.

— Даже лучшие доводы в мире не заставят их передумать. Это может сделать только хорошая история.

Адиантум рассказывает историю, которую остальные знают наизусть. В начале она умерла, и не было ничего. Потом вернулась, и было все, и создания света рассказывали ей, что самые чудесные итоги четырех миллиардов лет жизни нуждаются в ее помощи.

Пожилой кламатец с длинными седыми волосами и очками, как у Кларка Кента, кивает. Выходит для благословения. Поет старые песни и учит всех паре слов из кламат-модока.

— Все, что здесь происходит, уже было известно. Наш народ давно сказал, что этот день настанет. Рассказывали, что лес будет умирать и люди вдруг вспомнят всю свою семью.

И полночи эксцентрики сидят вокруг огня, смеются, и слушают, и шепчутся, и воют на луну, сияющую за шпилями елей.


СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ — ЧИСТЕЙШИЙ ТРУД. Окопы надо расширять и углублять, стену — укреплять. Адам машет молотком часами. К вечеру валится с ног. Ест вместе с четырьмя друзьями, что кажутся ему юнгианской архетипной семьей: Адиантум — мать-Жрица; Хранитель — отец-Защитник; Шелковица — дитя-Ремесленник; и Дуг-пихта — дитя-Шут. Адиантум — клей, очаровывает всех в лагере. Адам дивится ее неприступному оптимизму даже после тех разгромов, что она потерпела. Она говорит с авторитетом человека, уже видевшего будущее — видевшего с высоты.