Верхом на звезде — страница 4 из 12

Пить ему не помешало даже то, что у него нашли диабет в ранней стадии. С диабетом, говорят, лучше не пить. Но папа пил. Потом от рака умер его брат – дядя Вова. Столкнувшись со смертью, папа не пил полгода и даже ходил на работу, хоть и на пенсии. Но что-то работа не шла ему впрок. Иными вечерами мне казалось, что он пьян – так он уставал. В конце концов он снова запил. Пил до тех пор, пока у него не посинела нога.

– Я знал, – говорил он мне, – я знал, что этим кончится, но я хотел проверить!

С тех пор папа не пьёт уже год, но я-то знаю, что это может начаться в любой момент. Я даже внутренне к этому себя готовлю, чтоб потом сильно не расстраиваться.

Иногда он заходит ко мне за какой-нибудь мелочью, но я вижу, что ему просто хочется поговорить. Тогда я спрашиваю про его молодость. Мне интересно всё это семейное прошлое. И папа рассказывает про минскую богему 70-х, и я узнаю, что в Минске была своя богема.

– Пап, а что тут вокруг было, когда ты впервые попал в эту квартиру? – спрашиваю. Он ведь, в отличие от меня, жил здесь не всегда.

И папа рассказывает, что «пришёл к Вовке с какой-то девкой, со Светкой, по-моему. Сидел на кухне и смотрел в окно. А там тогда только общежития строились, это вообще был край города. И пейзаж такой безрадостный, и потолки низкие. Ну, думаю, не дай бог тут жить!».

Дело в том, что папа с детства жил в одной из вокзальных башен, в левой, если смотреть с вокзала, на третьем этаже. Мой дед, а его отец (дневник которого – единственное, что нам отошло по наследству) был какой-то важной шишкой в управлении железных дорог, вот и жил поближе к этим самым дорогам. Прямо из дома, можно сказать, наблюдал своё ведомство. И папа мой ни в чём не нуждался, жил как маленький советский принц. Ел из трофейной посуды со свастиками, которую за ним мыла домработница тётя Вера. Она спала на сундуке и готовила еду на дровяной плите – ни газа, ни отопления, я так понимаю, там не было предусмотрено. Домработница – это конечно, какое-то вопиющее классовое неравенство, но дед с 13 лет работал на подмосковной фабрике, потом был на побегушках в «Товариществе внутренней и вывозной торговли капиталиста Второва». То есть в рамках одной жизни справедливость восстанавливалась.

«Итак с мая 1915 года я работал на Реутовской фабрике, вращался среди рабочих подростков таких же, как сам. Работа на фабрике проходила в две смены. В первую смену 1-ый гудок был в половину пятого. 2-ой без пятнадцати пять. Сторож дядя Яков ходил в гудок по коридору с колотушкой и кричал: «Первый! Гудок!» Потом постучит колотушкой и опять кричит: «Первый гудок». Так он кричал 2-ой и 3-ий в 5 часов гудок. Как тяжело было подниматься на работу в самое сонное время ребенку в 13 лет. А подниматься надо. Идёшь на работу и на ходу спишь. И когда в фабрике запустят станки, закрутятся колеса, заходят станки, сделается такой шум, что ничего не слышно, если тебе кто хочет сказать. Тут уж ты являешься придатком станка. Он ходит взад-вперед и ты за ним должен ходить. Отец, бывало, говорил мне: «Пашка, фабрика – это паутина, а хозяин её есть паук. Попадает к нему рабочий, он сосёт из него кровь, как сосёт паук из мухи, когда она попадает к нему в паутину». Так оно и есть. 9 часов бегаешь-бегаешь за машиной, присучаешь нитки, дышишь ватой, в голове вечно шум. Летом откроешь на немного окно и глотнёшь свежего приятного воздуха, и опять к станку».

У деда, которого звали так же, как и меня – Павел, а по отцу Андреевич, было трое детей. Дочь Люся, сын Вова и самый младший – мой папа, тогда ещё просто Саша. Дед в позднем ребёнке души не чаял и, как говорила мама, «в жопу дул».

Как только Павел Андреевич заметил, что Саша увлекается рисованием, отвёл его в художественную школу. Потом в художественное училище. Чтобы быть последовательным, дальше нужно было идти в театрально-художественный институт, но тут возникли проблемы.

Сейчас я изложу папину версию, потому что никакой другой у меня нет.

Папа ходил в кружок Кима Хадеева. «Это умнейший человек, мой самый лучший друг», – говорит о нём папа. Когда Кима попросили дать интервью о художнике Лёшке Жданове, Ким ответил: «Жданов? Не знаю такого художника. Вот о Сашке Антипове я могу говорить как о художнике, а о Жданове я могу говорить только как о поэте». Я ещё раз замечу, что это слова моего отца, как оно там было, я знать не могу. Для простоты назовём кружок Кима антикоммунистическим. Антикоммунистический кружок в коммунистической стране. Вот из-за этого, говорит мой папа, его и не взяли в театрально-художественный институт. И якобы Павел Андреевич имел серьёзный разговор с кем-то из ГБ, мол, как вы допустили, чтоб сын коммуниста с такими связался? Папа плевал на такие серьёзные разговоры, к Киму ходить не перестал, но и в институт больше не пробовал поступать.

Дед умер, когда папе было 23. Тут и начались все папины несчастья. То есть это опять можно назвать справедливостью, если ты одну половину жизни как сыр в масле катался, то вторую, будь любезен, проведи в говне.

А всё из-за квартир, которых вокруг папы было неприлично много. Его сестра с мужем и сыном жили на камвольном. Брат с женой и дочерью – лицезрели в окно трубу. Папина мать, ещё не старая пятидесятилетняя женщина, тоже решила обзавестись семьёй и вышла за престарелого гэбэшника в надежде на то, что он быстро откинет копыта и ей достанется квартира на проспекте. В итоге папа оставался владельцем привокзальных хором, устраивал там богемную жизнь и прочее. Естественно, дядя Вова захотел переселиться с «края города» обратно в центр. Не буду вдаваться в подробности, но моего отца всё же уговорили переехать на Гая.

В принципе, папин образ жизни от этого ничуть не меняется. Друзья начинают ходить к нему и «на край города». Один из них знакомит отца с мамой…

И ещё пару слов о крае. Папа очень любит рассказывать, не то что бы сильно жалея, но как бы бравируя передо мной, о временах, когда он выходил из дому, садился на электричку и через 20 минут был на даче в Ждановичах (дачу ту снесли, когда строили Минское море или Дрозды). Или о том, что вот он просыпался и думал: а не поехать ли сегодня в Гродно? И опять-таки выходил и сразу садился в автобус до Гродно. А теперь вот живёт вдали от вокзала, с низкими потолками.

Но тут же классно, думаю я, всего-то 20 минут ходьбы до Немиги и 45 – до вокзала. Какой уж тут край, если подумать, что есть Малиновка, Сухарево или даже шабанывымоишабаны.

11

Пока я всё это пишу, наступил март, и картинка за окном изменилась. Осталось дерево, но снег уже не лежит на ветках. На городской площади четыре флагштока: один пустой, на трёх других флаги Латвии, Евросоюза и города Вентспилс. За флагштоками спиной ко мне стоит гранитный Фабрициус и смотрит на зелёный дом времён Российской империи. Из труб дома идёт жиденький чёрный дымок – в старом городе обогреваются каминами. Сразу за домом на фоне синего неба видны два жёлтых портовых крана.

Латвийское министерство культуры оплатило мне комнату в вентспилсском доме писателей. Я пообещал, что буду дописывать роман. И я его дописываю.

12

В тот год поступали Шурик, Лёха, Женька и Костя.

Андрей перешёл в последний класс, Вадим учился в техникуме лёгкой промышленности. Нам он говорил, что будет модельером обуви, но как-то это не вязалось с теми тапочками, которые он иногда показывал. Я без удовольствия ходил в нархоз, из меня обещали сделать финансиста. Дуба был в армии.

Костя отыскал только открывшийся факультет при БГУ. Про него ещё мало кто знал, и Костя с большой ревностью относился к тому, что Лёха пошёл с ним на консультации. Лёхину душу грело, что он, один из худших учеников в классе (если судить по оценкам), взял сразу такую высокую планку – БГУ. Он рассказывал, когда учителя узнавали, что он будет поступать в БГУ, одни злились, другие посмеивались. И те, и другие полагали, что Лёха издевается.

Женька хотел ко мне в нархоз.

Сейчас, с десятилетнего расстояния, я вижу, что никто из нас не будет заниматься тем, на что учился. Никто. Кроме, разумеется, Шурика.

Он будто бы сразу знал, что станет музыкантом. Мы тоже были уверены, что будем музыкантами, но почему-то не шли в музучилище. Шурик поступал уже второй раз. То есть, по моему мнению, потерял год! Меня пугали эти «потерянные годы». Я был готов учить всё что угодно, лишь бы не работать в парикмахерской.

Зато Шурику повезло с Маевским. Тот вёл музыкальный кружок во Дворце пионеров на Комсомольском озере. Кружок никто не посещал, и Маевский ходил по окрестным школам, пытаясь завлечь старшеклассников, которым вообще-то было не до музыки. Среди старшеклассников ему подходил только Шурик, и они, в конце концов, нашли друг друга. Шурик привёл за собой нас, и мы часто репетировали во дворце.

Кружки были не в лучшем состоянии. Мне казалось, что мы были единственными «пионерами» в этом огромном пустом доме у озера. Видимо, чтоб хоть как-то окупить дворец, администрация еженедельно в ночь с пятницы на субботу сдавала первый этаж здания под книжную ярмарку. Туда мы тоже часто наведывались, за справочниками абитуриента или сборниками диктантов, которые мы уменьшали на ксероксе.

В кружке Маевского была старая ударная установка с порванными пластиками, гитара и бас-гитара без струн, примочки «Лель», старый усилитель, включавшийся через раз, микшерский пульт с оторванными регуляторами, был там довольно сносный саксофон. Была ещё гордость кружка, да я подозреваю, что и всего Дворца пионеров – новенький синтезатор «Korg», модель «Trinity». Цвет серебристый, клавиши точь-в-точь как на фортепиано, и даже при нажатии кажется, что там внутри не контакт соединяется с контактом, а молоточек ударяет по струне.

Лёхе без слуха мы определили роль басиста. Вне себя от радости, он раздобыл у мамы деньги на струны, купил также и пластики на барабаны. Мама его, в свою очередь, тоже была рада, потому что видела – деньги пойдут не на пиво (хотя часть из них мы, конечно, пропили). Вадима, который окончил в детстве три класса по баяну, посадили за барабаны. На роль гитариста претендовал только один человек, хотя часто подыгрывали и мы с Женькой.