Короче, ни фига это не Катя, а я хожу по набережной Рейна. В ветряные дни Рейн выходит из берегов, и набережную затапливает. Лебеди действительно есть. Они плавают около паромного причала. И немецкие дети – пожалуйста – бросают в них камни. До центра Бонна 7 километров, и я прохожу их пешком, чтобы не тратить 2,5 евро на трамвай. Иногда иду вдоль реки, иногда через город. Оба этих маршрута за три недели мне надоедают до чёртиков, и я очень хочу домой. Вот так и Катя, думаю я, так и Катя. А на самом деле я не знаю, как она. Знаю только, что она от Криса сбежала.
Мне остаётся надеяться, что на нас действовала одна и та же тоска, просто разными путями. И я, написав о себе, показал то, что испытывала Катя, а как она это испытывала – бог её знает!
17
Я сижу с Шуриком на остановке. На деревянной скамейке, почерневшей от дождей, царапаю ключом борозду. Вокруг нас широкое открытое пространство. Слева на приличном расстоянии – гостиница «Планета», напротив – через восемь полос улицы Иерусалимской – стела «Минск – город-герой». Ехать нам направо, за реку. Шурик только что получил двойку по белорусскому диктанту, и это значит – учёба в музыкальном училище откладывается для него ещё на год. Откладывается уже во второй раз.
Мы молчим и остро чувствуем мир вокруг. В ушах шумит ветер и проспект Машерова.
Шурик тогда впервые подумал о том, что он не музыкант и нужно подыскивать профессию попроще.
Мои же мысли немного диссонировали с моей жизненной позицией. До этого момента я прямо очень хотел, чтоб Шурик понял: без труда не выловишь рыбку из пруда, для того чтобы попасть в училище, дорогой брат, надо 8 лет ходить в музыкальную школу, нужно быть прилежным (вот слово-то), не прогуливать уроки, придумывая себе болезни одна нелепее другой, необходимо положить все силы и в поте лица, изнашивая организм, заработать будущее.
Мне казалось, что я этого хотел, но, когда Шурик получил двойку, которая полностью подтверждала мою теорию, оказалось, что я этого не хотел. Откуда вообще взялась во мне эта теория? От прадедов? Спокон веков? Что-то очень дурно устроено в мире, если прадеды завели такую систему. Хочешь учиться музыке – напиши диктант. При чём тут язык, думал я, Шурику ведь не нужно разговаривать, просто играть на гитаре.
К остановке подъехал автобус, и мы вернулись домой. Там мы включили фильм про Варшавское гетто, где запросто расстреливали людей. Подходит немец к еврею: «Еврей?» – «Еврей» – бабах. И меня всего передёргивает от этого выстрела, и выстрел этот сливается в моих мыслях с двойкой. Фашисты они, а не преподаватели, мы вам ещё устроим Варшавское восстание!
Когда фильм заканчивается, мы с Шуриком продолжаем смотреть на чёрный экран. В ушах у нас шумит ветер и проспект Машерова, мы слышим выстрелы и звонок в дверь. Когда через некоторое время к этим звукам добавляется звонок телефона, то я иду открывать, а Шурик снимает трубку.
В трубке был Дуба.
За дверью стоял Лёха.
Он был доволен. Утром он сдал первый экзамен в своём БГУ и выпросил по такому случаю у мамы деньги на парикмахерскую, а просто так она бы ему не дала. Вместо парикмахерской Лёха сходил в магазин, купил 1,5-литровую бутылку пива и литровую – джин-тоника. Это и был бы джин-тоник, если бы вы держали в руках роман Ремарка – одна часть джина, две тоника; в нашем случае это разведённый на заводе спирт с ароматизаторами, разлитый в пластиковые бутылки. Лёха любил состояние алкогольного опьянения и любил достигать его быстро. Джин-тоник Минского завода безалкогольных напитков не раз выручал его.
Теперь предстояло угодить маме. Так как оставшихся денег на стрижку явно не хватало, постричь Лёху должен был Шурик, которому Дуба по телефону сообщал вот что.
Сегодня его первый раз отправляют патрулировать город. Он и его сослуживец будут ходить целый вечер в районе площади Победы под руководством настоящего милиционера, который покажет им, как патрулировать города. И никто не отличит Дубу от настоящего милиционера, кроме нас, потому что только мы будем знать, что это наш друг, который служит в армии. Шурик пообещал, что мы придём. По-настоящему, а не как в предыдущие разы, когда нам лень было съездить к нему в часть.
В этот день ещё кое-кому предстояло кое-что сделать в первый раз. Шурику. Постричь. Он взялся за это без раздумий, он уже и так слишком много думал сегодня.
Лёха сел в центре пустой комнаты. Вместо отражения он видел через окно листья на деревьях, за ними – пятиэтажку, а дальше – высокую трубу котельной без дыма и огней.
Мы даже не выкладывали на пол газеты. Лёха отхлебнул тоника и сказал: «Давай!»
Шурик взял ножницы. Чик-чик, и готово.
– Ой-ёй-ёй, Лёха! Кажется, я тебе ухо отрезал, – сказал Шурик.
– Как отрезал? Я ничего не чувствую, – сказал Лёха.
– Отрезанные уши не чувствуют, – сказал я.
– Столько крови, не могу видеть столько крови, на, Пашка, стриги ты, – Шурик отдал мне ножницы.
– Я ничего не чувствую, – повторял Лёха.
– Да погоди ты, не вертись, – я протёр Лёхе ухо старой наволочкой.
Оказалось, что Шурик только немного задел мочку. Когда кровь свернулась, я протёр ножницы той же наволочкой и продолжил стричь. Не знаю, откуда у меня взялся этот навык, я просто старался не поранить Лёху. Мы молча отхлёбывали пиво, Леха – тоник; в руках Шурика звучала гитара, в моих – ножницы.
В принципе, я и не состриг ничего, просто подравнял как смог. Лёха побежал показаться маме и заодно попросить ещё денег, типа стрижка оказалась чуть дороже. Стрижка ей не очень понравилась. Она предположила, что стриг мужчина. Лёха возразил, что это была парикмахерша, очень общительная. Мама посетовала, что неровно, особенно сзади, а стрижка-то не дешёвая. Лёха повертелся перед зеркалом и сказал:
– Действительно криво, вот же, а такая общительная была. Она ведь мне ещё и ухо поранила. Ну ничего, пусть её бог покарает.
– Не богохульствуй!
18
Этот маршрут въелся в меня, как что-то, что въедается очень сильно. Этот маршрут – уже часть меня, или я часть этого маршрута. Я и есть этот маршрут, это я пролегаю… Нас трое. Я, стриженый Лёха и хромающий Шурик. Мы сами идём по себе, и я чувствую тяжесть наших тел. Но мы не идём – плывём. Я теку, как маршрут, и я же им плыву. Мы плывём мимо деда в белой кепке на левом берегу, мимо бабки в красном берете – на правом. Ива склонилась над водой на углу моего дома № 11 – здесь зигзаг, выплываем из дворов на тихую улицу Гая Дмитриевича Гая. Чтобы попасть с неё на Кропоткина, нужно забраться на берег – тут горка, на неё не заплывёшь, и потому мы уже идём. Идём маршрутом, который пролегает, а тот, что проплывает, плывёт себе дальше по территории фарфоровой фабрики, откуда мы в детстве воровали селитру, пропитывали ею газеты для «дымовух» или, смешивая с сахаром, делали «вулканчики». Фабрика у нас справа, слева старая инфекционная больница на бывшей окраине города, год постройки 1913-й: кирпичные корпуса, флигели, маленький морг (чем-то напоминает эль-фау-ар клиник из моего боннского маршрута, экономившего мне 2,5 евро). Между больницей и фабрикой – улицей Кропоткина пролегает наш маршрут.
Остановись, прохожий! Что это за здание с облупленной серой плиткой? Это же я её облупил! Не всю, может только один квадратик во времена вылазок на фабрику за селитрой, и за этот квадратик тащили меня голыми коленками по земле, в будку консьержки (или тогда это была ещё техничка), а потом составляли протокол. А пройдёт лет 20, и я войду в это здание гордым молодым специалистом, консультантом «1С», и кто-то из будки мне объяснит, как идти в бухгалтерию «Геосервиса».
Но маршрут пролегает дальше. Мимо общежития иняза, где в детстве можно было видеть первых негров. К общежитию надо спускаться с горки, да-да, это очевидно, что там маршрут протекает, сворачивая к синагоге на Даумана, за теннисными кортами впадает в Свислочь. Нам же надо прямо, через шумную улицу Варвашени, которая тут перетекает в Иерусалимскую – синагога на Даумана, бетонный куб с памятной надписью, что установлен здесь навечно в честь 2000-летия и пр. – пяти лет не простоит. Но нам не туда, нам в некрасивую бетонную арку, как в трубу, в которую заключена Кропоткина. За аркой старое здание, где находилась моя детская поликлиника. За ней у хлебозавода № 2 мы поворачиваем не к церкви Марии Магдалины, там был раньше архив, который перенесли в параллелепипед из красного кирпича с узкими окнами, это было ближе по маршруту, сразу за облупленной серой плиткой.
Мы поворачиваем не к церкви, а в другую сторону, где меня однажды остановит съемочная группа «СТВ» и будет экзаменовать по краеведению, выпытывая название улицы, с которой я свернул, и пытаться завалить меня вопросом: кто есть Кропоткин? Я есть Кропоткин! Я и есть эта улица, в честь меня названа, в честь князя-анархиста. Ой, только вы один тут это и знаете. Познал самого себя.
Едины в трёх лицах: Шурик, Лёха и я – проходим мимо контуров съёмочной группы, которая опросит меня в будущем, мимо парка с не воплотившимся ещё памятником Шевченко, мимо зубной поликлиники – огромного брикета малинового киселя. Пусть, пусть останется таким сравнение, тем более что поликлиника стоит на улице Киселёва и выйду я однажды от стоматолога в вечерний ноябрьский кисель, где все движется плавно, и я движусь аллеей, капли свисают с деревьев, церковь видна на горизонте… Но сейчас лето, и никаких капель, и, как бы меня ни тянуло назад, к церкви, мы идём вперёд, мимо парка и брикета, туда, где сразу за поликлиникой из ворот выезжают грузовики с пивом – «Аливария»! Пивзавод милостию божьей с 1864 года, если верить этикеткам на бутылках.
19
На пересечении Киселёва и Богдановича окнами на проезжую часть, от которой здание отделяет узкий тротуар, плоть от плоти пивзавода, стоит бар. Деревянные лавки, прилавок с вяленой рыбой и комната с жёлобом, в который по стене стекает вода – вот и всё, что сохранила моя память об этом месте. Его мы называли «Аливария», хотя никакой вывески не было.