Верховники — страница 17 из 69

   — Знакомься, Максим Фёдорович, и ты, Михайлушка, — подружка моя новая, Галька! — И Дуняша вытолкнула вперёд весёлую румяную девушку. — Первая кружевница и певунья в нашей казарме. А песни нам здесь — единая отрада. В монастыре порядки-то воинские, только что не в барабан бьют, а в колокола трезвонят. Чуть свет — подъём и на молитву!

   — А там постных щей похлебаем и за работу. Монашки даром не кормят, — подхватила Галька.

   — А почто такая красавица послушницей стала? — удивился Шмага. Галька и впрямь была красавицей: чернобровая, ладная, только сутулилась немного, как все кружевницы.

   — Мачехе не угодила, — ответила Дуняша за Гальку.

   — А сама-то откуда? — участливо спросил Шмага.

   — С Украины мы, казацкого роду-племени... — певуче пропела Галька.

   — Казацкая кровь, она всегда своё возьмёт! А послух не схима, недолго и скинуть! — обнадёжил Михайло девушку.

   — А пусть она за меня замуж выходит, — не то в шутку, не то всерьёз предложил Шмага, — Скоморохи люди честливые, скоморохи люди вежливые! Да и сам я, Галька, казацкого роду-племени. У моего дядьки в Киеве хата, в огороде бузина, а я у дядьки единый наследник. Ей-ей, не вру... — Когда Шмага смеялся, он точно сбрасывал с плеч десяток лет.

«Да и впрямь не более сорока годков...» — впервые подумала Дуняша о своём театральном наставнике, как о вполне пригодном женихе.

   — А что, красавица, коль в монастыре пост — уноси ноги на погост? — насмешничал между тем Шмага.

   — Нет, батько, в Новодевичьем кто постится, а кто и веселится! — лукаво подпела ему Галька. — У матери игуменьи почитай каждый вечер таланты порхают, да и мать ключница не без греха, водит к себе сивого попа!

   — Это они за вас, птичек бедных, грехи замаливают... — рассмеялся Шмага и предложил: — А не зайти ли нам в трактир богатый, устроить гостьбу толстотрапезну? Своего угла несть, так хоть за трактирный столик сесть!

Своего угла у друзей и впрямь не было. От Бидлоо пришлось уйти, как только Михайло и Шмага спроведали, что поутру после спектакля наведался к доктору полицейский ярыжка, спрашивал про Дуняшу.

   — Я сказал, что ничего не знаю о девушке, но он ответил, что генерал Ушаков всё знает про вас! — Доктор Бидлоо честно округлил глаза. И друзья поняли, что надобно прощаться с доктором. В тот же вечер актёры перебрались в заведение куафёра Жанно.

   — Знатные дамы, коль им угодишь и из чертополоха на голове искусную розу завьёшь, — золотой за одну улыбку дают! — соловьём разливался Шмага. — Ну а скоморохи на ласковое слово не скупятся — улыбочкой привечают, улыбочкой провожают!

   — И ты, Михайло, тем барыням улыбаешься? — Столь явная ревность прозвучала в голосе Дуняши, что вопрос покрыл дружный смех.

   — Скучает он по тебе, Дуняша, скучает, соколик! Барыня ему улыбку, а он ей кап-кап на причёску! — сквозь смех сказал Шмага, но точно спохватился: — А вообще, други мои, бежать нам отсюда надобно. У этого ирода Ушакова на Москве ой какие длинные руки!

   — Куда бежать-то? — безнадёжно махнул рукой Михайло. — Ныне все российские театры в Москве собраны, играть нам боле негде!

   — А мы сами разве не театр? — Шмага весело оглядел компанию, — И поем, и играем, и пляшем! Дай срок, в Петербурге такой театр заведём, что наша дикая герцогиня локти кусать будет.

   — Да кто нам поможет-то? — рассердился Михайло. — Горазд ты, погляжу, на выдумки, а не на дела!

   — А вот и помогут! Есть ещё в Москве служители Аполлона, они помогут... — загадочно ответил Шмага.

   — А ну получай за барынек! — Дуняша снежком сбила с Михайлы треугольную шляпу.

Так, перекидываясь снежками, и не заметили, как вышли к богатому трактиру, нижний зал которого хозяин держал для ямщиков, а верхний — для чистой публики. Оба актёра были в отменных париках, и толстомордый вышибала, что стоял у лестницы, ведущей в верхнюю залу, пропустил честную компанию без лишних слов. Парики по тем временам были привилегией российского дворянства — прочие сословия их не носили, и даже солдаты пока не пудрили свои волосы. Времена Миниха в армии ещё не настали[60]. Имелось ещё одно отличие между верхней и нижней залой. В те первые послепетровские годы простой люд по-прежнему почитал табак бесовским зельем, и курящих в нижней зале было самое малое число — разве что отставные солдаты и матросы. Напротив, наверху, где вокруг новомодной игрушки — английского бильярда — толпились гвардейские офицеры, висело такое табачное облако, что Дуняша и Галька закашлялись уже на пороге.

   — Какие красавицы, граф... — Капитан Альбрехт осклабился в лошадиной улыбке, обращаясь к своему собутыльнику — сухопарому генералу со столь бледным лицом, что из него, казалось, была выпита вся кровь.

   — Изрядные девки! Особливо светленькая! — небрежно, как и подобает при его высоком положении, процедил граф Фриц Фердинанд фон Дуглас. В Северной войне граф служил в армии шведского короля Карла XII и прослыл «фуражным умельцем» за жестокую способность добывать фураж, поджаривая пятки белорусским и украинским мужикам. Король, который корм для лошадей ценил более, чем пищу для солдат, всегда отличал графа Дугласа. Но коль Эстляндия и Лифляндия, где находились поместья Дугласа, отошли к России, граф легко переменил родину и перешёл на русскую службу. При Екатерине I, пользуясь покровительством герцога Голштинского, он был назначен на пост генерал-губернатора Эстляндии, хотя открыто ненавидел всё русское.

   — А по мне, так хороша чёрненькая! — Капитан Альбрехт впился глазами в Гальку.

   — Э... когда я был драбантом[61], у моего короля Карла, мы на Украйне задирали юбки таким чернобровым селянкам в каждом хуторе... — небрежно отмахнулся граф.

   — Вот вы и дошли до Полтавы! — вспыхнул Михайло, после службы в театре Фиршта свободно понимавший немецкую речь.

   — Этот щенок за соседним столиком, кажется, хочет, чтобы я ему отрезал уши? — надменно выпятил подбородок граф Дуглас.

Но в это время капитан Альбрехт, переведя глаза на Дуняшу, крикнул вдруг на всю залу по-русски:

   — Да это же беглая танцорка герцогини Мекленбургской! За её поимку порядочная награда определена!

И он спешно поднялся, дабы никто другой не опередил его с этой наградой.

   — Что, птичка? За ушко и на солнышко? — Мясистая лапа бравого ландскнехта легла на тонкую шейку.

   — А ну прочь руки, немчура проклятая! — Михайло встал между Дуняшей и капитаном.

   — Славна брань дракою! — насмешливо загудели у бильярда. Но никто не вмешался. Дело было ясное — ловили беглую холопку. И хотя многие офицеры не раз бешено аплодировали Дуне в театре, вступиться за неё всем было не с руки.

Капитан Альбрехт тем временем небрежно скинул форменный кафтан, засучил рукава.

   — Я о скомороха шпагу дворянскую марать не буду! — громогласно заявил немец. — Я его проучу, как в доброй немецкой пивной! А ну, любимец муз, получай добрый немецкий кулак! — Дуняша вскрикнула, но напрасно: добрый немецкий кулак даже не задел ловко уклонившегося Михайлу. Конечно, если бы капитан Альбрехт знал, что бывший матрос российского флота Михайло Петров, убежав в двадцать лет из шведского полона на английском торговом судне, три года таскал потом мешки и брёвна в лондонских доках, он поостерёгся бы расставаться со своей шпажонкой. Не ведал немец и о том, что Михайло слыл одним из первых бойцов на славных ристалищах в верфях Ост-Индской компании, где зарождалось искусство английского бокса. И вот сейчас Михайло Петров, к изумлению московской трактирной публики, приветствовал немца двойным хуком, справа и слева, показал всем, что такое знаменитый апперкот, и завершил бой прямым в голову, после чего капитан Альбрехт зашатался и рухнул, как крепкий тевтонский дуб. Тем временем Шмага с девушками ретировался по винтовой лестнице. Прикрывая их отход, Михайло вытащил театральную шпагу и отбивался ею от графа Дугласа, поспешившего на выручку. Клинок графа Дугласа был отточен и востёр, да слабой оказалась графская рука. Старая верная зазубренная шпага Михайлы (приходилось ею и дрова колоть, и хлеб резать) выбила из графской руки острый клинок; описав дугу, он впился в зелёное сукно бильярда. Схватив плащ, Михайло поспешил вслед за Шмагой и девушками на улицу. Да не тут-то было: навалились на него лакеи Дугласа, поджидавшие своего господина в нижней зале, повалили, стукнули по голове тяжёлой пивной кружкой. Перед глазами Михайлы поплыли радужные круги.

ГЛАВА 4


Русская тоска была грустна и тиха, как в церкви на погостах. Не водилось на Руси европейской скуки, а прижилась в те годы монгольского ига смертельная азиатская тоска. В таком состоянии русский человек был способен и на великие подвиги, и на немалые погрешения.

К знаменитому российскому живописцу Ивану Никитину[62] тоска в те годы пришла исподволь. Когда молодой, беспечный, полный сил, он вернулся в Петербург из Италии с дипломом персонных дел мастера и надеждой выйти в российские Тицианы, горизонт был чист и ветер фортуны весело надувал паруса.

Его портреты понравились самому господину капитан-бомбардиру, и Пётр I горячо рекомендовал всем своего знатного портретиста. Ему много и охотно заказывали, а он в те петербургские годы много и охотно писал. Портреты давались легко, как бы без видимых усилий, наверное оттого, что он так хорошо знал и понимал сподвижников великого преобразователя. В тех портретах ощущалась сама жизнь — горячая, широкая, петровская. Но умер Пётр I. Полезли к трону новые люди — точнее, людишки. После великого государя, с его высокими и смелыми замыслами, они казались маленькими и ничтожными, своекорыстными и случайными. Пошёл новый заказчик — светская знать, — и заказчику тому надобно было угодить. Дабы не терять заказы, российский Тициан начал припудривать и прихорашивать новоманирных господ на картинах. Мода пошла на рококо, на мотыльки и зефиры, и он одно время пошёл следом за модой. Да и супруга, прекрасная Лиза Маменс, немало в том способствовала. При Екатерине I красавица рижанка стала фрейлиной, и понадобились новые наряды и украшения. Но денег от заказов всё равно не хватало на придворную жизнь Лизы Маменс. И тогда она нашла свой способ доходов. Проведав об амурах своей жёнки, Иван проучил её крепко, по-дедовски, запер свою мастерскую в Санкт-Петербурге и перебрался в Москву, к брату Роману. Но двор словно не хотел с ним расставаться: при Петре II переехал из Петербурга в Москву. Примчалась и Лиза Маменс. Валялась в ногах, вымаливала прощение. И он, дурак, простил, и снова Лиза Маменс закружилась по балам и куртагам. Теперь уже вся Москва заговорила об её амурах. Он хотел развестись, но Лизка в суд не явилась, пряталась у своего нового амантёра, графа Дугласа. От всех этих невзгод Иван Никитин крепко запёрся в дедовском доме на Тверской, перестал ездить ко двору и брать заказы.