И тогда выпрямился во весь рост огромный Максимушка. Чернобородый, лохматый, пудовым кулаком сшиб караульного, тот и не вскрикнул. Максимушка сбил и наружного часового — дурашливого молодого солдатика, который, увидев Камчатку в плаще и кафтане сержанта, надумал приветственно взять ружьё на караул. Оглушённый кулаком Максимушки, он остался лежать у ворот острога, меж тем как Камчатка и два его товарища, переодетые солдатами, скрылись в завесе хмельной, размашистой метели.
ГЛАВА 6
Дмитрий Михайлович Голицын ясным морозным утром сам пожаловал в мастерскую Никитина. Сбросив шубу на руки подскочившего Мины, князь Дмитрий не спеша поднялся по лестнице, опираясь на дорогую трость красного дерева — подарок польского короля Августа. Свежевыбритый, в зелёном градетуровом кафтане и парчовом камзоле, он казался моложе своих 65 лет. Князь знал и любил живопись и к Никитину приезжал отвлечься, снять тревогу души. А тревога в те дни не покидала Голицына. Из Митавы, от Василия Лукича Долгорукого, всё ещё не было никаких известий, и князь Дмитрий мучился по ночам бессонницей, гадал — подпишет Анна кондиции или нет? В Совете порешили держаться твёрдо, и без кондиций не бывать Анне в Москве. Но тогда вставал великий вопрос: кого же сажать на престол? Дело было столь важное, что сон отлетал. И лишь когда светало, возвращалась уверенность: подпишет, куда ей деться.
Даже у художника князь Дмитрий не сразу расставался с государственными думами и заботами. Но постепенно, как бы заново князь Дмитрий открывал для себя тонкий мир красок, забывал о мире большой политики и возвращал себе себя. В нём всегда уживался рядом с дельцом мечтатель, рядом с политиком художник.
И этот другой человек беседовал на равных с первым светским живописцем России. Многие придворные удивились бы, как этот барин старого закала, Гедиминович в четырнадцатом колене, столь дельно сравнивает иконы рублёвского и ушаковского письма, толкует о венецианской и римской школах живописи. А меж тем у него и Никитина были одни из лучших в Москве собрания икон, оба они, хотя и в разные годы, учились в Италии. Неспешная беседа шла о Феофане Греке и Рублёве, славных итальянцах Тициане и Веронезе, Рафаэле и Джорджоне, картины которых они видели в галереях Венеции, Флоренции, Рима.
Князь Дмитрий покойно сидел в английском кресле, подвинутом услужливым Миной, и изучал эскиз картины «Куликовская битва», над которой снова начал работать Никитин.
— Поверни-ка её к окну... — приказал он Мине и добавил, обращаясь к мастеру: — Нарочно к тебе поутру заехал. Утренний свет краски нежит! — И впрямь заблистали на солнце голубые холодные отливы шеломов и доспехов воинов на холсте.
— Великие российские роды и великий русский дух творили историю на Куликовском поле... — вслух размышлял князь Дмитрий. — Здесь мы освободились от одного иноземного ига, а ныне грядёт другое.
— На русскую шею да немецкий хомут! — вырвалось у Никитина.
— Угадал! — с горьким ожесточением продолжал верховник. — Боюсь, коль не удастся мой замысел, заполонят немцы царёв дворец. Привезёт сия персона, — Голицын непочтительно ткнул в сторону портрета Анны Иоанновны, висевшего в углу мастерской, — своего фаворита Бирона[65] и целый сонм курляндских баронов. Да заодно и банкира Липмана прихватит.
Старый князь встал и поближе подошёл к портрету Анны, опёрся на трость. Так и стояли, как бы вглядываясь друг в друга, — верховник и его новая императрица с неоконченного портрета (у нищей курляндской герцогини вечно не было денег, и Никитин не спешил с выполнением заказа).
— Преотвратного, но сильного взору... — вздрогнул князь Дмитрий. — И с любой точки словно следит за тобой. Как ты того добился?
— Я следовал здесь Рафаэлю, его мадонне gella Sedia, — пояснил художник, показывая на копию славного итальянца. Копия та была сделана Никитиным ещё во Флоренции, когда он учился у Томмазо Реди, заставлявшего своих учеников копировать прославленных художников чинквеченто[66].
— Там красота, а здесь власть и мощь... — пробормотал Голицын, которого, как и Василия Лукича в Митаве, тревожила в последнее время мысль: а не ошиблись ли они в выборе?
Старый князь обернулся и пошёл к окну, спиной ощущая страшный, уловленный художником взор.
У эскиза «Куликовской битвы» князь Дмитрий остановился и властно приказал Мине:
— Напиши на обороте холста, молодец! — И, горделиво опираясь на трость, продиктовал: — «Приснославное побоище 1380 года между Доном и Мечей на поле Куликовом, на речке Непрядве. Тут положили богатырские головы свои двадцать князей белозерских... множество бояр и воевод, князь Роман Прозоровский, Михаил Андреевич Воронцов и славный витязь Пересвет». — Старый князь повернулся к портрету Анны Иоанновны и сказал с вызовом: — Ежели мы, русские, будем друг за друга держаться, плечом к плечу стоять, как стояли наши предки на Куликовом поле, так, почитай, нет такой силы на земле, которая бы с нашим народом совладала!
Видя такую горячность Голицына, Никитин ловко поведал ему о злоключениях Михайлы и его друзей.
— Так и сказал немец, чёрная душа: по русской спине удобно фейерверки пускать? — Голицын строго посмотрел в глаза художника.
— Так и сказал! Шмага разговаривал на другой день с Дугласовой дворней. И на те слова, и на ту пытку есть очевидцы!
— Значит, без всякого указа схватил вольного человека средь улицы, заковал в железа, пытал в подвале, а потом в острог устроил? Ай да граф Дуглас, ай да душегуб! На московских улицах, как в тёмном лесу, разбойничает! — Голицын сжал кулак так, что побелели костяшки пальцев. — Ну спасибо, что не скрыл от меня эту историю. Ведь он, Дуглас, сам вызван в Москву на суд и расправу за многие взятки и притеснения, учинённые им в Эстляндии. И о фейерверках его мне уже отписали из Ревеля. Так нет же, всё ему мало. Пожёг спины эстам, принялся за русских?! Добро! Зови Шмагу...
Князь Дмитрий сел в кресло, улыбнулся. При имени Шмаги вспомнил Киев, просторный губернаторский дом, окружённый садом, и устроенный в том саду летний театр, где ставил пьесы и устраивал потешные представления этот затейщик Шмага.
«Хорошее было время!» — думал князь Дмитрий, слушая и не слыша Шмагу. Перед ним проходила вся его киевская жизнь и, наособицу, тот тревожный полтавский год, когда он, Голицын, крепко-крепко помог царю Петру и против заявившихся на Украйну шведов, и против предателя Мазепы, и польского короля Станислава Лещинского[67].
«Всех недругов в тот год сокрушили. А ведь какие орлы были — не чета нынешней мелкоте. А сейчас портрета, написанного со вздорной бабы, убоялся! Стыдно, сударь мой, стыдно!» Князь Дмитрий важно встал, разрешил Шмаге подняться с колен, взял челобитную на графа Дугласа, распорядился с боярской неспешностью:
— Дело твоё почитаю, Шмага, верным, и делу дам ход. А пока отправляйся в Петербург на пару с секретарём моим Семёновым к вице-президенту Коммерц-коллегии Фику. Чаю, тот немец поможет тебе с устройством русского театра на Неве. Ведь Фик, — Голицын загадочно усмехнулся, — мой немец! Да и танцорку с собой захвати. А там, — старый князь хитро сощурился, — выйдет замуж за своего ясного сокола, так на что она герцогине брюхатая? Чаю, уступит мужу. И я в том помогу!
Через день Андрей Иванович Ушаков получил предписание из Верховного тайного совета: вольного человека Михайлу Петрова из острога немедля освободить и взять ему с графа Дугласа немалые деньги за пытки, побои и неправедный суд. Испуганный крутым голицынским посланием, Андрей Иванович сам явился освобождать Михайлу, благословляя тот час, когда он не сослал актёришку в Соловки или Берёзов.
И здесь узнал, что соколик из острога-то улетел.
«От своего же счастья бежал, дурак!» — рассмеялся про себя Андрей Иванович, вполуха слушая объяснения караульного испуганного офицера. И на клятву острожного начальства — поймаем, непременно поймаем, важно разъяснил: ловить ту птаху не нужно.
— Там... — Андрей Иванович указал пальцем наверх, — порешили — пусть летает!
ГЛАВА 7
Подмосковное сельцо Софрино не столь давно именовалось Софьино и принадлежало царевне Софье. Пётр Великий, отправив правительницу в монастырь, подарил выморочное сельцо канцлеру Головкину, а тот отдал в приданое своей дочери, когда она вышла замуж за Павла Ивановича Ягужинского.
Для Павла Ивановича то был второй брак. С первой своей женой сей новый вельможа развёлся, поелику она была крайне грустна, а сам Павел Иванович, напротив, был нрава очень весёлого. Сельцо Софрино Павлу Ивановичу нравилось именно за его весёлость.
Окружённое многими садами, расположенное на возвышенной и сухой местности, откуда открывался прекрасный вид на окрестные поля и луга, Софрино было одним из лучших подмосковных имений.
Вдоль широкого пруда всё ещё росли старые вязы с инициалами фаворита царевны Софьи князя Василия Голицына. Всё здесь напоминало старинные допетровские времена: и старенькая деревянная резная церквушка, и столетние дубы, и высокий терем.
Но стоило попасть в кабинет Павла Ивановича Ягужинского, как объявлялось, что здесь расположился человек новых времён. Кабинет Павла Ивановича похож был на капитанскую каюту голландского фрегата: с низким потолком, со стенами, обитыми дубом, с математическими и навигационными снарядами на столе, большой астролябией возле кожаного дивана. Даже старинным слюдяным окошечкам Павел Иванович распорядился придать вид корабельных иллюминаторов, уничтожив для того все наличники с резными петухами и единорогами. Моряком Павел Иванович хотя и не был, но довелось ему быть при Гангуте[68], и с той поры он, как подлинный ученик великого Петра, почитал море и всё с ним связанное. Только одна вещица выпадала из капитанской обстановки кабинета нового вельможи. То был клавесин. Сын органиста не забыл уроки отца, и часто бывшего генерал-прокурора можно было видеть распевающим модные французские песенки.