Жарко пылали графские палаты, в их отсветах во дворе мельтешили чёрные тени. Ватага уходила садами с мешками, набитыми графским добром. С улицы не без опаски подступали к горевшему особняку караульные солдаты.
— Чего медлишь, Михайло! — крикнул Камчатка, перебегая от дерева к дереву, отстреливаясь. Михайло не ответил.
— Да что с ним? — удивился Камчатка.
— Не иначе как первую чужую кровь пролил! — рассудительно заметил Максимушка.
— Снявши голову, по волосам не плачут! — сердито крикнул атаман.
Максимушка меж тем сердито засопел, сгрёб Михайлу могучими ручищами:
— Будя, паря, будя! Дело ждёт!
Дело ждёт! Точно в горячке Михайло бежал через зимний сад между Максимушкой и Камчаткой. С подворья доносились отдалённые голоса. Тревожно всхлипывали красные светляки далёких теперь выстрелов погони.
В первое же воскресенье после разгрома Дугласовых палат дуванили[80].
В Китай-город по случаю базарного дня народу — яблоку упасть негде! У шалашей с горячими закусками, квасных кадей, кружал, выносных очагов, питейных погребков, пирожных — не протолкнуться. По-весеннему озорной ветерок весело полощет флаги над кабаками-фортинами. Лица у прохожих от лёгкого морозца радостные, весёлые.
Вольные казаки, как именовал своих сотоварищей Камчатка, шумной ватагой остановились у табачной лавки. К дверям лавки прибита доска-вывеска. На ней намалёван красавец офицер с длинной курительной трубкой. Камчатка и Нос подтолкнули заупрямившегося было, некурящего дотоле Максимушку, под руки ввели в лавку. Максимушка впервые отведал ядовитого заморского зелья, поперхнулся, закашлялся сердито, выскочил из лавки. Посмеялись. Ватажки были веселы по случаю удачного набега. Соловушка выводил высокие рулады, Хорёк — немыслимые ругательства. Даже Сизый Нос развеселился, корчил рожи, изображал турка, слона персидского шаха, которого недавно водили по Москве. «Ох, не к добру сей смех и веселье», — мелькнула мысль у Михайлы. Сказал Камчатке, но тот только рукой махнул:
— Один раз живём, парень! — И весело зазвенел золотыми в припрятанном кошеле. — Сейчас увидишь, как гуляет атаман!
Добыча у графа была взята богатая: золотая и серебряная посуда, графские драгоценности из потайного ларца, дорогое ожерелье, сорванное с дугласовской полюбовницы. У скупщиков краденого глаза разгорелись, как увидели эти вещи.
«Дуваним, парень!» Камчатка ногой распахнул дверь кабака. За ним в кружало ввалилась вся ватага. Камчатку, казалось, здесь все знали, сразу полезли обниматься какие-то дружки и случайные знакомые. В кабаке было шумно, смрадно, крепко пахло чесноком и дешёвой водкой. У стойки толпились, толкались, отхаркивались, пили водку и романею мелкие посадские людишки, извозчики, кабацкие ярыги, отпускные солдаты, гулящие бабы. В дальней чистой комнате сидели заезжие нижегородские купчины. Солнце едва пробивалось через грязные подслеповатые полуподвальные окна, серебрило железные крылья двуглавого орла, прибитого к стене за стойкой. Под орлом, недвижимый и мрачный, восседал на бочке сам целовальник по кличке Хребет. Волосатые кулаки тяжело лежали на стойке. Михайло вздрогнул, столкнувшись с его вопросительным взглядом: что, мол, за людишки пожаловали? Но Камчатка, тот и глазом не повёл, растолкал пьяных у стойки, хищно уставился на целовальника:
— Что, дубовый хребтина, старинных знакомцев не признаешь?
— Как не признать, на тебе ведь ещё должок висит, друг ситный! Целых пять целковых, и я те целковые ох как помню! — недовольно пробурчал целовальник.
— А коль признал, так ставь нам бочонок лучшей водки гданьского розлива да освободи чистый угол! — И Камчатка небрежно, без счёту, высыпал на стойку горсть золотых. Звонко застучали золотые кругляши о стойку, и сразу просветлело хмурое лицо целовальника — он засуетился, забегал, задвинул стол купцов-нижегородцев за печку, выкатил бочонок с отборной водкой.
— Знай наших! Камчатка гуляет! — Атаман выбил запечатанную пробку у бочонка, разлил водку в чарки. — Э... брат, первая всегда комом! — дружески похлопал Камчатка по спине Михайлу. — Зато другая соколом!
И точно, после второй чарки Михайле стало весело и отрадно.
Тут-то они дуван дуванили,
Золотую казну делили мерою,
А цветное платье делили нотою... —
затянул Соловушка любимую песню атамана, и Михайло ещё раз поразился красоте его голоса.
— Тебе бы в театр надобно, Соловушка! Радовал бы людей своим талантом... — сказал он Соловушке, но тот в ответ только кудрями тряхнул:
— Как выпороли в шестнадцать лет меня по барскому приказу на конюшне, тут и начались мои театры. Барину петуха, а сам в леса! А ты баешь, театр! У меня вся жизнь, парень, — театр!
При мысли о театре неведомо отчего Михайле стало грустно, словно заскучал он о чём-то самом родном и близком, а теперь далёком и невозможном. И сразу же вспомнилась Дуняша. Навалилась тоска. И чтоб прогнать ту тоску, Михайло одним духом осушил ещё чарку.
— Вот так, — пошла мелкими пташечками! — рассмеялся где-то рядом Камчатка.
А затем всё понеслось, завертелось перед глазами: и кабак, и пьяные сотоварищи, и целовальник. Михайло попытался подняться и рухнул. Соловушка и Нос отливали его водой.
Пришёл в себя он внезапно, будто вынырнул из тёмного омута. Озорно скалил над ним белые зубы Камчатка:
— Первая кровь, должно, тебе в голову ударила. Выпей-ка романеи, она мягчит!
Михайло выпил, и в самом деле стало тепло, уютно и все вокруг стали милыми, хорошими, даже мрачный целовальник за стойкой глядел родным дядей. Подбежали гулящие бабы. Одна из них уселась на колени Камчатке, другая — толстая, полногрудая — облапила Максимушку. Камчатка щедрой рукой швырнул на стол потаённый кошель:
— Гуляй, стрелецкий сын, буйная твоя головушка, всех угощаю!
Целовальник вздохнул жадно, выскочил из-за стойки, сгрёб деньги. И снова на столе, как из-под земли, выросли штофы с водкой, бутылки с фряжским вином, позолоченные орехи и сладости для девок. Для прочей почтенной публики кабацкие молодцы выкатили две бочки водки. Весть о щедром угощении скоро разнеслась по десяткам питейных погребов Китай-городка. Через минуту в фортине было не пробиться от кабацкой голи. А Камчатка всё бросал и бросал на стол золотые:
— Знай наших — гуляет стрелецкий сын! Моему батюшке голову не какой-нибудь палач, а сам великий государь Пётр Алексеевич на Лобном месте срубил! — хвастался захмелевший Камчатка облапившей его девке. Чёрные зубы девки цокались с ослепительно белыми зубами Камчатки. Атаман вдруг оттолкнул девку, приказал властно: песню, други!
Вы леса мои, леса, братцы-лесочки, леса тёмные... —
высоким чистым голосом повёл песню Соловушка.
Вы кусты ли мои, братцы-кусточки, кусты частые! —
дружно подхватила ватага любимую песню атамана.
Как и все-та мои братцы-лесочки все порублены,
Как и все-та мои братцы-кусточки все повыжжены,
Как и все-та мои братцы-товарищи все половлены... —
уронил на грудь свою буйную головушку Камчатка, стрелецкий сын. Но Соловушка высоко и красиво продолжал песню:
Как один из нас, братцы, товарищей не пойманный,
Не пойман из нас, братцы, товарищ наш,
Стенька Разин-сын, —
выпрямился Камчатка и подхватил:
Выходил же тут Стенька Разин на Дон-реку,
Закричал же тут Стенька Разин громким голосом!
Сидевшие за печкой нижегородские купцы не пожелали узнать, чем кончится песня. Потянулись к выходу. Купцов провожали обидным смехом, острыми взглядами. На последнем купчине у шубы верхи были бархатные, кораблики бобровые. Голь кабацкая взяла его в круг, стала толкать друг на дружку, стаскивать богатую шубу. У купца весь хмель разом вышел. Закричал, стал отбиваться. Выскочил из-за стойки целовальник, бросился спасать купца, заработал кулаками, как молотом. Купец с трудом сумел унести и шубу и голову.
Гульба продолжалась.
Кубацкие ярыги обступили Камчатку, льстиво просили: «Атаман, ты всё можешь! Выставь ещё бочонок белой!» Камчатка поднял руку, крикнул пьяно: «Братцы, я сегодня всё могу!» И бросил на стол последний кошель. По знаку целовальника почтенной публике выкатили ещё два бочонка.
К Носу меж тем прицепился старичок: то ли юродивый, то ли ярыжка — весь трясётся, спрашивает:
— Откуда взялись, соколики?
Нос осторожно прищурился — кто знает, что за птица-человек? На первый вопрос презрительно промолчал. Но старичок не унимался, целовал в плечико, шептал:
— Слышали, намедни Дугласовы палаты разбойнички сожгли? Да уж не вы ли там были?
— Может, мы, а может, и твои сыны! — недовольно ответил Нос.
— А много ли взяли?
В эту минуту Хорёк подошёл к старичку сзади, прошептал доверительно на ухо:
— Взяли мы, дед, денег без счёту, посуды без весу и всё отослали к лесу!
Ярыжка вздрогнул от неожиданного шёпота, обернулся.
— Да это же Ванька Каин! — отшатнулся от старичка Хорёк. — Я его, братцы, в лицо знаю!
И тут в кабаке всё завертелось и понеслось.
Имя ненавистного доносчика было ведомо всем. Но в лицо его знали немногие из уцелевших ватаг, схваченных по доносам Ваньки Каина. К ярыге бросились, но он с неожиданным для своих лет проворством юркнул под ноги, ужом проскользнул к выходу и уже в дверях прокричал:
— Караул! Убивают!
— Бежим, малец, тут сейчас все кровью умоются! — кто-то крепко взял Михайлу под руку. Обернулся — Максимушка. И трезвый, ровно и не пил, табак не нюхал. — Слово я дал деду в остроге оберегать тебя, малый, и слово я то сдержу! — Максимушка подтолкнул Михайлу к выходу.