Верховники — страница 37 из 69

В дверях лицом к лицу столкнулись с целовальником. За тушей кабатчика мелькали уже треуголки преображенцев. Максимушка перехватил руку целовальника, ударил кулаком как гирей. Бросился вперёд. На улице солдаты повисли на нём, словно собаки на медведе.

   — Беги, Михайло! Беги! — услышал Михайло голос товарища.

К Михайле, однако, уже бросился усатый чернявый сержантик с ружьём наперевес. Совсем близко увидел он блеснувшую сталь штыка и, забыв, что вооружён пистолями, бросился бежать с резвостью перепуганного зайца, перемахивая через высокие заборы, отбиваясь на ходу от огромных меделянских кобелей, петляя по садам и подворьям. Позади прозвучал выстрел, другой. Раз даже показалось, что пуля оцарапала щёку, но то полоснула ветка берёзы. Выстрелов более не было, погоня отстала, но Михайло продолжал бежать, спасаясь уже от своего страха, пока не налетел на балаганную палатку на Москве-реке. Над палаткою красовалась вывеска: «Комедиант, персиянин Иван Лазарев».

В кабаке тем временем солдаты вслед за Максимушкой связали и Соловушку, и Хорька, и Носа и всех остальных сотоварищей Камчатки. Только атаман спрыгнул в погреб, отбиваясь отчаянно, пока не пристрелил буйного стрелецкого сына меткий солдат-преображенец.

ГЛАВА 9


Как всякий русский немец, Андрей Иванович Остерман любил русские обычаи более, чем иные русские. Особливо же нравились ему те обычаи, что не вгоняли в великие расходы и в то же время были полезны его немецкому здоровью. К примеру, русская баня. Андрей Иванович даже и представить теперь не мог, как это он, Генрих Остерман, обходился в родимой Вестфалии без душистой крепкой баньки, все ароматы в коей точно настояны на анисовой водке. Правда, и в бане Андрей Иванович соблюдал осторожность и осмотрительность, и особо доверенные друзья, которых он допускал в свою баньку, никогда не видели его на верхнем полке. Андрей Иванович всегда сидел у окошечка с шаечкой тёплой водицы и вроде бы не мылся, а омывался. Феофан Прокопович, напротив, по русскому обычаю, забрался на верхний полок и только кричал банному мужику: «Поддай, поддай!» Тот шлёпал горячим веником по широкой мужицкой спине первосвященника. Долгожданный гонец новоизбранной императрицы Анны, барон Корф, приглашённый Остерманом при первом же визите барона в баньку, мыться отказался и стоял у дверей, задыхаясь в шёлковом камзоле и бархатных штанишках. Пудра на завитом французском парике барона таяла, стекала из-под ушей и по лбу, парик свисал длинными мокрыми косами. Но барон с тевтонской твёрдостью соблюдал версальский этикет перед вице-канцлером Российской империи.

Слишком уж важным было дело, ради которого он примчался к этому умнику Остерману. Со дня на день Анна будет в Москве, а по-прежнему нельзя было понять, когда же наконец выступит в её защиту самодержавная партия. Застав у Остермана одного из главных вожаков самодержавной партии, этого новоявленного русского Лютера архиепископа Прокоповича, барон твёрдо решил добиться от банных конфидентов решительного ответа. Но Остерман юлил и, хитро посматривая на раскрасневшегося барона, полоскался в водичке. Было жарко. И потом этот «банный мужик».

   — Не бойтесь, барон, мой Власыч глух как тетеря! — перехватил Остерман взгляд барона.

   — Моя государыня Анна в отчаянии. — Барон выразительно закатил глазки. — Этот несносный Василь Лукич сторожит её в дороге как некий дракон!

   — Власыч, квасу! — заорал Прокопович с такой силой, что даже стёкла в окошке тихонько затренькали. Остерман смеясь заложил пальцами уши. Власыч плеснул квасу на горячую печку. Облако пара скрыло и Остермана и Прокоповича, Барон как угорелый вылетел в предбанник. Прокопович блаженствовал: «На кого Божья капля, а на меня вся благодать!»

   — Куда же вы пропали, Густав Карлович? — лукаво звал Остерман. Барону ничего не оставалось, как снова вернуться в этот горячий ад.

   — Моя государыня Анна в отчаянии! — Корф сорвал парик со стриженой головки, нетерпеливо вытер им лицо. — Вся надежда только на вас, господа, иначе эти омерзительные вольности укоренятся в сердцах русского дворянства.

Остерман вылил шаечку на голову, зябко поёжился — этот глупый барон напустил холоду. Ответил не без желчи:

   — Успокойте государыню, я знаю своих русских. Кто много говорит о свободе, тот мало для неё делает.

   — Но надо спешить! — Барон отчаянно обмахивался париком.

Прокопович и Остерман понимающе переглянулись. С самого начала было ясно, что барон не столько посланец Анны, сколько её фаворита. Ходили слухи, что и сам Бирон собирается тайно прибыть в Москву.

Ни Остерман, ни Прокопович не одобряли преждевременного появления Бирона на политической сцене. Суждение российского дворянства было неустойчивым — ох, сколь неустойчивым. Феофан, летающий с одного собрания на другое, хорошо видел, как на них побеждают опасные сторонники политических нововведений. Ежели эту часть дворянства и не устраивали кондиции, так только чрезмерно большой властью, отведённой в последних Верховному тайному совету. Отмену же самого самодержавия осуждали лишь на немноголюдном собрании у князя Барятинского. У Черкасского Татищев и иже с ними, напротив, твердили скорее за расширение нововведений, а не за их пресечение.

И от Остермана, и от Прокоповича требовалась крайняя изворотливость и ловкость, дабы направить оба течения, хотя бы на время, по одному руслу — против верховников. Нечаянный приезд Бирона грозил погубить хитроумный план искушённых политических дельцов. Посему барону следовало дать сейчас вежливый отказ, не лишая, правда, отдалённых надежд на будущее.

Остерман приподнялся. Власыч подал ему простыни. Зябко кутаясь, Остерман выплыл из облака горячего пара, почтительно наклонил плешивую голову:

— Передайте государыне, что я и мои друзья сделаем всё возможное, дабы вернуть ей блеск российской короны. «Вот и пойми тут — блеск короны! — про себя возмутился барон. — Да разве в блеске суть, когда весь курляндский двор верховники посадили на пенсионное жалованье. Правду говорят, что этот Остерман двулик, как Янус».

Но решительная настойчивость барона была уже побеждена. Забыв о версальской учтивости, он хмуро натянул парик и, не откланявшись, выскочил в предбанник.

Остерман и Прокопович расхохотались. А Власыч, который ничего не понял в тонком господском разговоре, увидел одно: неведомо отчего господам весело. И поддал пару. В баньке густо запахло квасом. Любимым запахом российской горячей бани.

ГЛАВА 10


Верховный тайный совет не расходился уже несколько часов. За окнами старого Кремлёвского дворца в быстро надвигающихся зимних сумерках смутно виднелись заснеженные крыши Замоскворечья. Секретарь Степанов по знаку Голицына распахнул фортку — ворвался свежий морозный воздух, а с ним и заунывная перекличка караульщиков. «Славен город Киев! Славен Великий Новгород! Славен город Суздаль! Славен город Москва!» С этой перекличкой точно сама тысячелетняя история России заглянула в маленькое зальце, где за круглым столом сидели верховные персоны. «Осьмичленные затейщики» — так их величает ныне Феофан Прокопович, усмехнулся князь Дмитрий. Преосвященный отлично ведает, что затейщик в Совете он один. Разве что Василий Лукич в помощниках ходит. Долгорукий только что прискакал из Всесвятского, где в Путевом дворце остановилась Анна. Новости, которые он привёз, были тревожные: при встрече с почётным караулом преображенцев и кавалергардов, присланным во Всесвятское для встречи императрицы, Анна самовластно, нарушая кондиции, провозгласила себя полковницей Преображенского полка и капитаном кавалергардов.

   — Не иначе Как салтыковская родня её надоумила... Во Всесвятское все слетелись: и Екатерина Ивановна, и Прасковья Ивановна... — вслух размышлял Василий Владимирович Долгорукий. Для фельдмаршала Долгорукого события виделись на старомосковский обычай: не борьбой политичных мнений, а борьбой фамилий.

   — Не вижу, что плохого в том, что императрица Анна следует примеру своего великого дяди и берёт чин полковника своего первого полка! — внезапно нарушил своё многодневное молчание Андрей Иванович Остерман.

Все так и замерли: то, что немец вдруг заговорил, и как заговорил... было для верховных явным знаком грядущих перемен.

Один Дмитрий Михайлович встал, обошёл вокруг стола и, нагнувшись к Остерману, сказал твёрдо:

   — А то плохо, Андрей Иванович, что императрица в сём случае нарушила данное нам слово блюсти впредь кондиции нерушимо. Присвоение ею звания полковника преображенцев — прямое нарушение четвёртого пункта кондиций. И вам то, господин Остерман, отлично ведомо.

Все смолкли. Не из-за того даже, что князь Дмитрий приструнил Остермана. Хитрого немчика и Голицыны и Долгорукие одинаково недолюбливали.

Притихли все из-за того, что случай сей прямо показал, на кого они замахнулись своими кондициями — на самодержавную власть замахнулись! И что напрасно верховные, после того как Анна в Митаве подписала кондиции, изображали эти пункты как некое благодеяние и умысел самой императрицы. Нет, то был их умысел, и им надлежало отвечать за него в случае восстановления самодержавства. Они в ту минуту как бы заглянули в глубокий тёмный колодец, и некоторые сразу же отшатнулись.

«А может, вернуть всё на круги своя и самим возвратить императрице самодержавную власть? А самодержица за такое благодеяние нас и простит...» — такая мыслишка нет-нет да и мелькала в те дни у иных верховных: фельдмаршала Долгорукого, привыкшего к воинскому единоначалию, и у старозаветного Алексея Григорьевича. И только князь Дмитрий и Василий Лукич твёрдо стояли на своём.

Дмитрий Михайлович боролся как человек идеи. И поскольку защищал он не свой личный интерес, а интерес государственной идеи, он был не только выше корыстных частных интересов, но и выше личного страха.

Василий Лукич боролся до конца, потому что лучше всех верховных знал Анну, её злопамятство и жестокость и за время, проведённое с нею в Митаве, отлично разобрался, что, ежели снять с императрицы узду ограниче