Взгляд Андрея Ивановича упал, как бы невзначай, на горку венецианского хрусталя, что зыбко отражалась за стеклом буфетной. Андрей Иванович встал, подошёл и за хрусталём узрел: «Боже мой, да это же знаменитый китайский фарфор!»
— Сервиз сей преподнёс мне в дар наш посол в Китае Савва Рагузинский! — перехватил восхищенный взор Ушакова Алексей Григорьевич. — Считайте, генерал, что сервиз сей отныне мой презент вам!
— Спасибо, Алексей Григорьевич, спасибо! — оттаял Андрей Иванович. Всей Москве было ведомо, что глава Тайной канцелярии был большой любитель фарфора. — Спасибо, Алексей Григорьевич, уважил! Но всё одно собачек-то с царской псарни передай по списку Юсупову!
— Да я что, собачки, они мне как родные! Я ведь и взял-то их на сохранение. Во дворце тогда полный беспорядок вышел, я за собачек и испугался.
Алексей Григорьевич воспрял духом, уловив по тону Ушакова, что главная гроза миновала. И впрямь, только спровадив Юсупова на псарню отбирать похищенных царских собак, Андрей Иванович доверительно притянул к себе Алексея Григорьевича, спросил жарко:
— А где же царские драгоценности?
И по тому, как он спросил доверительно, Алексей Григорьевич понял, что реестрика драгоценностей у Ушакова-то нет, а всё остальное чистые догадки и вымыслы. Потому ответил твёрдо:
— Всё вздор, ничего о камнях тех не ведаю!
— Ай-ай! Нехорошо, Алексей Григорьевич, нехорошо! — покачал головой Ушаков.
— Ежели в доме и есть камни, то драгоценности моей жены, дочери да невестки!
— Ну, невестку свою оставь в покое. Наталья Шереметева — человек вольный, и императорский рескрипт её не касается! А вот своих баб кликни, мне их камни осмотреть надобно! — Взгляд у Андрея Ивановича опять стал хищный и жёсткий. И волновали его не камни, — настоящие драгоценности Долгорукие давно припрятали, волновал интерес политичный! И интерес тот заключался в порушенной невесте Петра II. Потому Екатерину Долгорукую Андрей Иванович осматривал долго, в упор, без стеснения. Затем крякнул и сказал бабам сердито: камни ваши суть безделки, сударыни, но всё одно их велено забрать! И отпустил с Богом и княгиню и княжну.
Екатерина вышла, победно неся живот.
«Правду говорили, брюхата. Так и есть брюхата!» — Андрей Иванович опустился в кресла туча тучей. Стал считать да подсчитывать месяцы. С одной стороны сходилось, с другой не сходилось. «Тёмный лес, брюхатые бабы, Брынский лес!» И явилась крамольная мысль: «А вдруг младенец и впрямь будет царский сынок, и что же тогда делать? Взять Елизавету Петровну — тоже ведь родилась, когда великий государь и Екатерина I были не венчаны? А ныне Лизка — прямая принцесса царствующего дома Романовых. И вдруг эта окаянная гордячка Долгорукая родит мальчонку? Прямой выйдет наследник по царской лестнице — у Романовых ведь боле в роду по прямой линии мужиков и нет! И какова будет фортуна сего мальца, кто ведает?»
С теми мыслями Андрей Иванович взглянул в окно и ахнул. На крыльце Иван Долгорукий, в зелёном Преображенском мундире с красными обшлагами, с офицерской перевязью через грудь, весело болтал с гвардейским караулом, угощал солдат крепким нежинским табачком, и те ничего — брали да ещё зубоскалили.
«Да Ванька же у преображенцев был первым майором в полку! И солдаты те, должно быть, его старые знакомцы! Кто знает, что на уме у этих господ гвардионцев?» И само собой родилось решение: «Рано ещё с Долгорукими напрочь кончать. На то потребно время и рассуждение!»
Тем же вечером, отобрав арабских скакунов из конюшен Долгоруких — дары шаха персидского, — Андрей Иванович поспешно убыл со своей командой в Москву.
А ещё через день вышел из Горенок предлинный обоз ссыльного боярина и не спеша потянулся в Никольское — пензенскую вотчину Долгоруких. Алексей Григорьевич, казалось, задался перевезти с собой все Горенки. Мужицкие телеги были нагружены барской рухлядью и мебелью, салопами и шубами боярина и боярыни, платьями и парижскими нарядами и уборами государыни-невесты. Обоз сопровождала немалая даже после царского обыска псарня Алексея Григорьевича.
Господин обер-егермейстер и в пути не оставлял охотничьих забав и утех. Становились лагерем у дороги, разбивали шатры для бар и солдатские палатки для слуг и псарей, а наутро трубили рога и в подсохшее апрельское поле уносилась княжеская охота.
Наталья оставалась одна и скучала без милого. Пыталась говорить с Прасковьей Юрьевной, но та всё горевала об оставленных в Горенках бесчисленных соленьях, вареньях и маринадах, и Наталье было скучно.
Шла в шатёр к порушенной невесте, но Екатерина злобствовала и задиралась: требовала, чтобы Наталья величала её не иначе как государыней-невестой. Наталья была девушка простодушная, добрая, — коли просит звать государыней, так и величала, — но и тогда Екатерина не оттаивала, исходила великой злобой и ненавистью ко всем на свете. С ней было страшно. Даже общие воспоминания о Варшаве, где когда-то обе воспитывались у тогдашнего русского посла в Польше Григория Долгорукого, не заставляли Екатерину забыть о её нынешнем уничижительном положении.
Единственный отдых в женском обществе Наталья находила у своей «мадамы», Елены Лефевр. Эта весёлая и отважная француженка освобождена была из шведского полона ещё покойным батюшкой-фельдмаршалом. Умирая, Борис Петрович Шереметев просил мадам не оставлять маленькую Наталью и определил Елену Лефевр главной воспитательницей дочки, положив ей высокое жалованье. И вот теперь, невзирая на все уговоры Натальи, француженка решила ехать вместе со своей питомицей в ссылку, дабы уберечь Натали от дурных влияний и дурного общества. По дороге мадам Лефевр продолжала практиковать Наталью во французском языке и обращении, и занятия сии уводили ум от праздных мечтаний.
На другой день после отъезда из Горенок обоз догнал Николка — доверенный приказчик братца Петра Шереметева. Николка передал ей боле тысячи рублей на дорогу и тёплую медвежью, ещё батюшкину, шубу.
— Куда же мне на весну и лето медвежья шуба! — рассмеялась Наталья. — С меня и душегрейки хватит!
Но Николка, как всем на широком шереметевском подворье ведомо было, любивший молодую боярышню пуще жизни, вдруг побледнел и сказал твёрдо, что шубы назад он никак взять не может, потому как барская воля.
— Ну тогда верни братцу шестьсот рублей, мне и четырёхсот довольно на дорогу! Да и на что мне деньги, коли в вотчинах моего мужа шестнадцать тысяч душ! — почти насильно заставила Наталья взять часть денег обратно.
— Эх, боярышня, боярышня! — только и молвил Никола с лошади. — Вертались бы вы, право, назад. Никто вас не неволит ехать в неведомое! Ведь куда ещё дале сошлют Долгоруких, самому Богу неведомо!
— Так и ты мне советуешь от моего законного супруга бежать? Ах ты бездельник! Вот я тебя хворостиной! — Наталья и впрямь ударила Николкину лошадь хворостиной. Лошадь взвилась, и Николка ускакал, прощально и беспрестанно оглядываясь назад, а у Натальи впервые в страшном предчувствии замерло сердце, — а вдруг и впрямь сошлют дале, в Сибирь?
В касимовской вотчине Долгоруких, Селице, остановились надолго. У порушенной государевой невесты начались роды. Принимала местная баба-повитуха, суетилась вокруг бледная растерянная Прасковья Юрьевна. Наталью в шатёр не пустили — ушла в весеннюю рощу, дабы не слышать громких криков роженицы. Екатерина кричала всласть, распустилась от боли. День был жаркий, а в роще стояла прохлада, пахло останним талым снегом. На опушке Наталья и мадам Лефевр набрали букет цветов — поздравить роженицу, но, когда вернулись обратно, первым встретили Алексея Григорьевича. Обер-егермейстер ликом был чёрен, и Наталья без слов догадалась — мёртвый ребёнок!
С того часа тучи ещё боле сгустились над опальным семейством. По приезде в Никольское начались тотчас семейные свары между Алексеем Григорьевичем, Екатериной и князем Иваном. Боярский дом был дряхлый, запущенный, нужны были деньги для ремонта, а денег ни у кого не было. Лаялись матерно. Прасковья Юрьевна плакала, младшие сыновья жались к ней.
— Да возьмите вы деньги — вот шестьсот рублей, что братец прислал на дорогу! — Наталья бросила на стол деньги, лишь бы прекратить поднявшуюся свару. Спор за столом утих, но вечером князь Иван вздумал провести ревизию Натальиных запасов и схватился за голову. Все шубы, зимнее платье и нужную мелочь — манжеты, чулки шёлковые, платки пуховые — всё, оказывается, Наталья отпустила к братцу в Москву.
— На что они нам, всего не переносить! — сказала она ему там в Горенках, и он, дурак, согласился. Думал, что коль вместе поедут, то и жить будут на общем семейном коште, а вон как на деле выходит! В запасах у него один полушубок, а у неё одно траурное по покойному государю платье, шуба, присланная братом, да летние сарафаны!
— Тетери мы с тобой, Наташка! Ох, тетери! — только и сказал Иван.
— Да что горевать. Возьми вот мою табакерку золотую — царский подарок, — выменяй на деньги, пока приказчики из деревень казну не прислали! — беспечно рассмеялась Наталья. — Да не горячи, mon cher, своё сердце!
Иван посмотрел на неё: смеющуюся, молодую и такую беспечную, что и сил не стало сердиться, — начал целовать в алые губы.
А на другой день, когда сидели все за обеденным столом, вдруг словно мамаева пыль поднялась на летней дороге. Из пыли той явилась коляска, за ней телеги с солдатами. Коляска подлетела к барскому дому, из неё выскочил бравый офицер-гвардеец и отрапортовал вышедшему на крыльцо Алексею Григорьевичу:
— Гвардии капитан Макшеев, прислан по указу её императорского величества, дабы вести вас, князей Долгоруких, в дальнюю сторону под жестоким караулом!
— На каком основании оное самоуправство и явное беззаконие совершается? — взорвался князь Иван.
— А вот на каком! — невозмутимо ответствовал офицер и вытащил свиток. — Сие манифест царский! — Он стал читать глухим, как бы придушенным голосом, и каждым словом, казалось Наталье, забивал гвозди в её короткое счастье, — «Объявляем во всенародное известие! — читал Макшеев. — Князь Алексей Долгор