пасность, которую Рембо не осознавал, да и не мог осознать в силу своего возраста. Ив Бонфуа, один из лучших исследователей его жизни и творчества, пишет об этом: "Быть может, мысль о том, что сфера человеческая есть ложь, что наше общество есть химера, что наше существование есть мука, является неизбежной. (…) Но мыслить так должен взрослый человек, тогда как юный Рембо, великодушно взваливший на себя эту тяжесть и преждевременно истерзавший свое еще наивное сознание, лишь глубже проникся презрением к себе и, поскольку не может истинно любить тот, кто ненавидит самого себя, был отлучен от столь дорогой ему природной красоты. Он сделает попытку перенестись в чудесную страну; раскрыть — "путем последовательного расстройства всех чувств" — естественное в природе. Но его всегда будет сопровождать отвращение к самому себе, породившее неразрешимые противоречия тела и души". Не случайно он создал стихотворение с характерным названием "Стыд":
Этого мозга пока
Скальпелем не искромсали,
Не ковырялась рука
В белом дымящемся сале.
О, если б он сам себе
Палец отрезал и ухо
И полоснул по губе,
Вскрыл бы грудину и брюхо!
Если же сладу с ним нет,
Если на череп наткнется
Скальпель, и если хребет
Под обухом не согнется,
Ставший постылым зверек,
Сладкая, злая зверушка
Не убежит наутек,
А запродаст за полушку,
Будет смердеть, как кот,
Где гоже и где негоже.
Но пусть до тебя дойдет
Молитва о нем, о Боже![20]
Ненависть к себе неизменно породила злобу по отношению к другим. Иногда ее считали маской, но она слишком глубоко проникла в душу Рембо и оказалась разрушительной:
"Я ополчился против справедливости. Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я свое сокровище! Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные — нещадно, словно дикий зверь".[21]
Позже он сделает попытку избавиться от своего демона, но все будет тщетно. Ибо одно из главнейших противоречий Рембо — это сочетание силы и слабости. Он всегда был неутомим, полон энергии, неистощим на выдумку — и одновременно неспособен разрешить какую бы то ни было серьезную, реальную проблему.
Вундеркинд
Я изобрел цвета гласных! (…) Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование"
"
Слишком раннее развитие, ставшее причиной многих несчастий, всячески превозносилось близкими Рембо. Легенды о чудесном рождении были созданы неумеренным воображением Патерна Берришона (и, видимо, Изабель Рембо). Вот как выглядит версия "житийной" биографии:
"В самый час появления младенца на свет присутствовавший при родах врач констатировал, что новорожденный смотрит вокруг себя широко раскрытыми глазами, а когда сиделка, на которой лежала обязанность пеленать младенца, положила его на подушку на полу и на минуту ушла за свивальником, присутствующие с изумлением увидели, как новорожденный, скатившись с подушки, пополз, смеясь, к дверям, выходившим в сени".
Позднее даже самые благожелательные биографы отвергли подобные домыслы: "Эту жизнь, которую он впоследствии проклинал столько раз, Рембо не приветствовал ни единой улыбкой. Его преждевременное развитие и без того достаточно удивительно, и нет никакой нужды преувеличивать действительность".
В 1862 году семейство перебралось в более "приличный" квартал Шарлевиля — на Орлеанский бульвар, засаженный каштанами и застроенный небольшими особняками. В том же году мальчики поступают в заведение Росса — светскую школу, где преподавали классические языки, историю и географию. Фредерик особого рвения не проявляет, Артюр выказывает большие способности, но при этом делает весьма примечательную запись в своей ученической тетрадке:
"Зачем, говорил я себе, изучать греческий и латынь? Не могу понять. Ведь это совершенно не нужно. Мне-то какое дело, буду я принят или нет? И какой толк в том, чтобы быть принятым? Никакого, ведь так? Ах, нет: говорят, место можно получить, только если будешь принят. А я не хочу никакого места — я буду рантье. Да если бы и захотелось мне этого места, латынь-то зачем учить? Зачем учить историю и географию? (…) Какое мне дело до того, что Алксандр был знаменит? Мне нет до этого дела… И кто знает, существовали ли вообще эти латиняне? Быть может, их латынь просто выдумали. А если они даже и существовали, пусть позволят мне стать рантье и язык свой приберегут для себя! Чем я их обидел и за что подвергают они меня такой пытке? Что касается греческого, то на этом грязном языке не говорит ни один человек в мире, ни один! Черт их всех дери и выверни наизнанку! К дьяволу! Я все равно буду рантье! Ничего хорошего не вижу в просиживании штанов на школьной скамье, черт его трижды дери!".
Это пишет не пятнадцатилетний подросток, а восьмилетний ребенок — безусловный показатель раннего развития и одновременно удручающей книжности чувств. Впрочем, внешне все обстоит благополучно: Рембо рано научился лицемерить, и ничто в его поведении пока не предвещает грядущих бурь.
В 1864 он поступает в коллеж Шарлевиля в седьмой класс и проходит курс меньше, чем за три месяца. В шестом классе удивляет своих преподавателей очерком по древней истории. Он, несомненно, является самым блестящим учеником коллежа, хотя не стоит забывать, что общий уровень этого провинциального учебного заведения был, конечно, гораздо ниже парижских стандартов.
По свидетельству Делаэ, в те годы Рембо был чрезвычайно набожным — в это можно поверить, поскольку мать отличалась ханжеским благочестием и воспитывала детей в соответствующем духе:
"Рембо, чье имя должно было занять почетное место в летописях шарлевильского коллежа, прежде всего стяжал награды за знание катехизиса, и первым из учителей, гордившимся им по праву, был священник. Дело объяснялось не только послушанием или блестящей памятью, какую проявлял мальчик на экзаменах по закону божьему; в двенадцать лет он был глубоко верующим, даже фанатиком, готовым, если это потребуется, взойти на костер".
В подтверждение своих слов Делаэ рассказывает историю о том, как однажды при выходе из часовни старшие ученики стали брызгать друг в друга святой водой, и Рембо вскипел от негодования. В результате он заслужил прозвище "гнусного ханжи", которое, как уверяет Делаэ, "принял с гордостью".
В 1866 Артюр перешел в четвертый класс, миновав пятый — еще одно свидетельство необыкновенных способностей и раннего развития. Директор коллежа относился к Артюру с явной симпатией и одновременно с некоторым опасением:
"Рано или поздно этот мальчик заставит говорить о себе, это будет или гений добра, или гений зла".
В 1869 году Рембо поступил в класс риторики. И в том же году в коллеже появился молодой преподаватель Жорж Изамбар. Он быстро приметил одаренного подростка, который поначалу произвел на него впечатление "немного чопорного, послушного и кроткого школьника с чистыми ногтями, безукоризненными тетрадками, на удивление безупречными домашними заданиями, идеальными классными работами". До кризиса оставалось всего несколько месяцев, а пока многие — в том числе и мать Артюра — могли бы подписаться под этими словами. Впрочем, Изамбар был наблюдательнее многих: именно он подметил, что "каждое столкновение с матерью приводило к всплеску скатологических образов в его стихах". Любовь к слову "дерьмо" и его производным Рембо сохранит вплоть до начала восточных странствий: в его письмах с Кипра и из Абиссинии оно почти не встречается — зато в переписке с Верленом употребляется чрезвычайно часто.
Молодой учитель занимался с Артюром внеурочно и знакомил подростка с красотами французской литературы. Ему был тогда двадцать один год — иными словами, он был старше своего ученика всего на шесть лет. Изамбар стал для Рембо не только учителем, но и другом — правда, на очень короткое время. Благодаря ему Рембо приобщился к последним новостям парижской литературной жизни: узнал о движении парнасцев, заочно познакомился с издателями и книгопродавцами. Восторженный неофит не избежал иллюзий, поверив в литературное братство: он не посмел, конечно, обратиться к Леконту де Лилю, признанному вождю движения, но рискнул написать Теодору де Банвилю.
Изамбар давал подростку читать и "опасные" книги, что вызвало негодование мадам Рембо. В письме от 4 мая 1870 года она выговаривает молодому преподавателю:
"Сударь, я как нельзя более признательна вам за то, что вы делаете для Артюра. Вы одариваете его своими советами, следите за тем, как он выполняет домашние задания, и тратите на это внеурочное время, хотя на подобную заботу мы никакого права не имеем.
Но есть одна вещь, которую я вряд ли могу одобрить, например, то, что несколько дней назад вы дали ему почитать книгу В.Гюго "Отверженные". Вы, разумеется, лучше меня знаете, что следует с большой осторожностью подходить к выбору книг, предлагаемых детям. Поэтому я решила, что Артюр раздобыл эту без вашего ведома, ибо разрешать ему подобное чтение было бы весьма опасно".
Здесь необходимо сделать отступление об "опасных книгах": Изамбар, вызванный к директору для объяснений, заверил, что дал Артюру "Собор Парижской Богоматери", тогда как мать (а вслед за ней Берришон) утверждали, что это были "Отверженные". Современному читателю, вероятно, трудно понять, в чем состояла "злокозненность" "Отверженных", однако нельзя забывать, что Гюго был тогда изгнанником и открытым врагом империи. Впрочем, Рембо умел доставать книги и без Изамбара: он прочел Ювенала и Лукреция, Рабле и Вийона, Бодлера и Банвиля, Сен-Симона и Прудона, а также исторические труды Тьера, Ламартина и Мишле о Великой французской революции. В результате подобных штудий мальчик вообразил себя революционером: по свидетельству Делаэ, уже в четырнадцать лет он написал проект "коммунистической конституции". Юный поэт открыто проклинал Наполеона, "приведшего революцию к глупейшему краху", прославлял в стихах мятежный дух и взывал к теням Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона. Патерн Берришон позднее обвинял Изамбара в том, что именно он способствовал духовной эмансипации Артюра своей проповедью якобинских и эгалитарных теорий. Сам Изамбар это категорически отрицал: