Плачет и сердце мое.
Что оно, что оно значит,
Это унынье мое?
И по земле, и по крышам
Ласковый лепет дождя.
Сердцу печальному слышен
Ласковый лепет дождя.
Что ты лепечешь, ненастье?
Сердца печаль без причин…
Да! ни измены, ни счастья —
Сердца печаль без причин.
Как-то особенно больно
Плакать в тиши ни о чем.
Плачу, но плачу невольно,
Плачу, не зная о чем.[60]
Проведя месяц в Брюсселе, Верлен и Рембо отплывают в Дувр. На следующий день они прибывают в Лондон. О некоторых подробностях лондонской жизни Верлен сообщает в письме Эмилю Блемону, отправленном в конце января 1873 года:
"Каждый день мы совершаем долгие прогулки по пригородам и окрестностям…, потому что Лондон нам уже давно знаком: Друри-Лейн, Уайт-Чейпел, Пимлико, Эйнджел, Сити, Гайд-парк и т. д. перестали быть для нас тайной. Этим летом мы, вероятно, поедем в Брайтон, возможно, в Шотландию, в Ирландию!"
Верлен и Рембо поселились в небольшой квартирке на Хауленд-стрит. Обоих поэтов чрезвычайно привлекает порт. Рембо, возможно, уже начинает всерьез подумывать о дальних странствиях — "Пьяный корабль" он написал, ни разу в жизни не видя моря. А Верлен с нескрываемым восторгом пишет:
"Доки — невиданное зрелище: в них заключены Карфаген, Тир и все, о чем только можно мечтать! (…) Доки как нельзя лучше удовлетворяют потребностям моей поэтики, все больше и больше черпающей пищу в современности".
Сам город им поначалу не понравился. Рембо называл его "абсурдным". Верлен с типично французским высокомерием укорял британскую столицу за то, что здесь негде было посидеть с друзьями за стаканчиком абсента:
"Ах, это не был воздух Парижа, веселый, легкий, бодрящий! Где вы, кафе на бульварах, уютные террасы, приветливый гарсон, всегда готовый пошутить и умеющий вовремя подлить капля за каплей студеную воду в молочно-белый абсент? Представьте себе плоского, черного клопа — это Лондон. Маленькие, мрачные домишки или высокие ковчеги в готическом и венецианском стиле, четыре-пять кафе, где еще можно кое-как утолить свою жажду, — и больше ничего".
Впрочем, довольно скоро в описаниях Лондона появятся совсем другие ноты — восхищение, смешанное с ужасом. Что же касается Верлена, то сама сама атмосфера этого города — туманная и неясная — была созвучна его поэзии.
С кем встречались Верлен и Рембо в британской столице? Оба пока еще очень плохо знают английский язык (хотя усиленно его изучают), поэтому их круг общения — это французы, по тем или иным причинам обосновавшиеся за Ла-Маншем. Прежде всего, это бывшие коммунары: Эжен Вермерш, который был приговорен к смерти за издание газеты "Отец Дюшен", а также журналисты Лиссагаре, Мазуркевич и Андриё. Делаэ утверждал со слов своего друга:
"… изгнанников Коммуны Рембо считал своими братьями по духу, но при этом отдавая явное предпочтение Андриё, парижскому литератору с отважным и тонким умом. К этому человеку он привязался по-настоящему".
Забегая вперед, скажем, что и эта привязанность оказалась недолговечной: в конце 1873 года Рембо насмерть разругался с бывшим коммунаром — причины ссоры не вполне ясны, но, если верить Делаэ, инициатива исходила от Андриё, тогда как Рембо был чрезвычайно удивлен и опечален этим разрывом.
В 1872 году Верлен и Рембо больше всего общались с художником Феликсом Регаме, который оставил несколько набросков, где поэты были запечатлены как во времена относительного благополучия, так и в период полного безденежья. Регаме впоследствии рассказывал Делаэ:
"Верлен был по-своему хорош и нисколько не похож на человека, раздавленного судьбой, хотя одет был достаточно неряшливо. Но он был не один. Его всюду сопровождал безмолвный товарищ, тоже не отличающийся элегантной внешностью, — Рембо".
Впрочем, оба поэта прониклись страстью к одному из предметов гардероба настоящего лондонского денди — оба они были без ума от английских цилиндров. Рембо впоследствии будет разгуливать в своем цилиндре по Шарлевилю, приводя в изумление обывателей. Верлен также потрясет сердца деревенских жителей Вузье, которые дадут ему прозвище "англичанин".
Живут они, прежде всего на средства Верлена. Мать не забывает любимого сына и периодически подкидывает ему денег. Кроме того, Верлен дает уроки и постепенно начинает зарабатывать на жизнь. Утверждения некоторых биографов, будто Рембо также успешно пробовал свои силы на этом поприще, неверны. В это время он твердо придерживается своего принципа "жить праздным, как жаба". В "Сезоне в аду" "Неразумная дева" говорит о своем "Инфернальном супруге":
"О, я никогда не ревновала его. Я думаю, он не покинет меня. А иначе — что с ним станется? Ни одной близкой души, и за работу он никогда не возьмется. Он хочет жить как сомнамбула. Но довольно ли его доброты и милосердия, чтобы получить право на место в реальном мире?"
Роль матери в этот период жизни Верлена следует отметить особо: Поль поддерживал в ней убеждение, что на него клевещут с целью "обобрать до нитки". Когда Стефани узнала, какую сумму Матильда требует на воспитание сына Жоржа (1200 франков в год), она явилась на улицу Николе и закатила сцену семейству Мотэ, пригрозив напоследок, что продаст все свои земли и "спустит все состояние", лишь бы ее снохе ничего не досталось. Это означало полный разрыв: до конца жизни Стефани не желала видеться ни с Матильдой ни даже со своим внуком.
Впрочем, и Рембо ввел свою мать в заблуждение. Он сообщил ей о своей дружбе с г-ном Верленом, а Поль вступил с ней в регулярную переписку. И эта набожная женщина совершила чрезвычайно странный поступок: она отправилась в Париж с целью воздействовать на Матильду, дабы та отказалась от иска в суд, ибо это скандальное дело может повредить Артюру.
"Лёндён" оказался для обоих поэтов благодатным в творческом отношении. Верлен создает здесь лучшую часть "Романсов без слов", Рембо пишет стихотворения в прозе "Озарения" (по крайней мере, некоторые из них). И оба усиленно пробуждают в себе "ясновидение" проверенными средствами — спиртными напитками и наркотиками. Но если в Париже они баловались сравнительно безобидным гашишем, то в Лондоне, судя по всему, приобщились к опиуму, а это уже было серьезно. Впрочем, поначалу им казалось, что игра стоит свеч — они наслаждались сладостным ужасом перед запретным и неземными видениями, порожденными дурманом. Так, во всяком случае, это представлялось Рембо. Среди его "Озарений" имеется одно, которое не оставляет на сей счет никаких сомнений:
"О, мое Благо! О, моя Красота! Я не дрогнул при душераздирающем звуке трубы. Волшебная дыба! Ура небывалому делу и дивному телу, в первый раз — ура! Все началось под детский смех, все им и кончится. Эта отрава останется в наших жилах и после того, как смолкнет труба, и мы возвратимся к извечной дисгармонии. А пока — нам поделом эти пытки — соединим усердно сверхчеловеческие обещания, данные нашему тварному телу, нашей тварной душе: что за безумие это обещание! Очарованье, познанье, истязанье! Нам обещали погрузить во мрак древо добра и зла, избавить нас от тиранических правил приличия, ради нашей чистейшей любви. Все начиналось приступами тошноты, а кончается — в эту вечность просто так не погрузиться — все кончается россыпью ароматов.
Детский смех, рабская скрытность, девическая неприступность, отвращение к посюсторонним вещам и обличья, да будете вы все освящены памятью об этом бдении. Все начиналось сплошной мерзостью, и вот все кончается пламенно-льдистыми ангелами.
Краткое бденье хмельное, ты свято! Даже если ты обернешься дарованной нам пустою личиной. Мы тебя утверждаем, о метод! Мы не забываем, что накануне ты, без оглядки на возраст, причислил нас к лику блаженных. Мы веруем в эту отраву. Каждодневно готовы пожертвовать всей нашей жизнью.
Пришли времена хашишинов-убийц".[61]
В последней фразе Рембо использовал одно слово ("assassins"), которое в русском передано двумя — и совершенно правильно. Когда-то французский язык заимствовал для обозначения "убийцы" арабское слово "хашишин" — "тот, кто курит гашиш". Хашишинами назывались слуги Горного старца, беспрекословно исполнявшие любой его приказ. Их приучали к наркотикам с целью подавить волю и добиться безусловного подчинения. Французские крестоносцы боялись и ненавидели этих воинов Ислама — и стали называть так убийц. Рембо, несомненно, знал этимологию этого слова, поскольку о ней упоминал Шарль Бодлер в своем "Искусственном раю".
Впрочем, детский восторг "Хмельного утра" быстро сменится горьким прозрением "Сезона в аду":
"Но что если адские муки действительно вечны? Человек, поднявший руку на самого себя, проклят навеки, не так ли? (…) Ах, вернуться бы к жизни! хоть глазком взглянуть на ее уродства. Тысячу раз будь проклята эта отрава, этот адский поцелуй. А всё моя слабость и жестокость мира! Господи боже, смилуйся, защити меня, уж больно мне плохо!"[62]
Между тем, Верлен узнает о том, что Матильда начала процедуру развода, отчего приходит в сильнейшее смятение и раздражение. 8 ноября он пишет Лепелетье:
"Я весь ушел в стихи, в умственный труд, в серьезные, чисто литературные беседы. Встречаюсь только с художниками и литераторами. И вот меня разыскивают в моем уединении, вынуждая меня писать какие-то объяснения и всякого рода официальные заявления!"
Разумеется, Верлен явно преувеличил благопристойность своего образа жизни, но главное состоит не в этом: в своем иске Матильда ссылалась на "гнусные отношения" своего мужа с Рембо. Это обвинение необходимо было опровергнуть во что бы то ни стало. И 14 ноября Верлен вновь пишет другу:
"Рембо недавно написал своей матери с целью предупредить ее обо всех слухах на наш счет, и теперь я поддерживаю с ней регулярную переписку".
Но этого мало: вновь, как и в Париже, "сердечного друга" следует на время устранить — иначе не удастся пресечь "слухи". Биографы Рембо обычно представляют дело так, будто он сам стремился вырваться на свободу — вместе с тем, им приходится признать, что по-крестьянски осмотрительный Артюр опасался осложнений, которые могла внести в их взаимоотношения судебная тяжба Верлена с женой.