Второй Белорусский
Сюда мы прилетели, совершив большой прыжок из Крыма. Мелитополь, Харьков, Брянск… Теперь мы — в составе Второго Белорусского фронта.
Базируемся временно в Сеще. Здесь все взорвано — городок, ангары, склады. Земля изрыта, перекопана. Еще до войны тут был огромный аэродром. Немцы тоже его использовали: это была крупная авиационная база.
Живем в больших землянках, хорошо оборудованных. А поднимешься по ступенькам наверх — и попадаешь в светлый мир берез. Кругом — одни березы. Тонкие, совершенно прямые стволы устремляются к небу.
В Сеще мы сидим неделю в ожидании, когда к нашему полку прикрепят БАО [1] и приготовят для нас площадку поближе к линии фронта.
Здесь мы встретились с французскими летчиками из эскадрильи «Нормандия». Невысокий француз в летной щеголеватой форме, с небольшими усиками и живым лицом, улыбнулся и заговорил со мной на ломаном русском языке:
— Мадемуазель лейтенант… на самолет?
Я постаралась объяснить ему, что мы действительно летчицы и бомбим немцев ночью. Он, видимо, знал о нашем существовании, обрадовался, как старый знакомый, и стал быстро рассказывать что-то на своем языке. Потом спохватился и снова перешел на русский, отчаянно при этом жестикулируя.
На прощание он поцеловал мне руку и галантно поклонился, широким жестом выражая свое восхищение: женщины-летчицы! Это великолепно!
Из Сещи мы перелетаем в глухое лесное место — Пустынский монастырь. Здесь действительно пустынно: только лес, мы да еще комары. Отсюда мы делаем свои первые вылеты в Белоруссии. Бомбим немцев в районе Могилева, работаем по переправам. На нашем фронте готовится большое наступление.
Ночи здесь удивительно коротки — не дольше трех часов. Поздно наступает темнота, и рано начинается рассвет. Да, собственно говоря, и темноты настоящей, такой, как на юге, нет. В северной стороне небо остается светлым всю ночь, поэтому в воздухе просто сумрачно, как бывает в предрассветный час.
Местность очень отличается от той, к которой мы привыкли, летая на Кавказе, на Кубани, в Крыму. Ни тебе моря, ни берега, ни гор; и только изредка большая река. Сплошное однообразие — леса и леса, а среди лесов — множество деревушек, озер и мелких речушек. И все они схожи. Сначала ну просто не отличишь!
Мы подробно изучаем район полетов, и каждый кусочек карты оживает, открывает нам свое лицо, свои черты, характерные только для этого района.
Хорошо подготовленное наступление началось в июне. Наши войска вбили клин в немецкую оборону, расширили его и погнали врага безостановочно на сотни километров. Мы едва успевали догонять его.
Второй Белорусский фронт под командованием маршала Рокоссовского успешно наступал, расчленяя вражеские войска на отдельные группировки и уничтожая их по частям. Иногда в окружении оказывалось сразу несколько фашистских дивизий. В разгроме таких группировок приходилось участвовать и нам, бомбардировщикам.
Во время наступления мы впервые увидели близко пленных немцев. Колонны и группы пленных, идущих под конвоем на сборный пункт, стали обычной картиной летом сорок четвертого.
Пленных захватывали в бою, но часто они сдавались сами. Даже к нам в полк приходили сдаваться. Прямо на аэродром…
На посадку заходил самолет. Планируя на последней прямой после четвертого разворота, летчик помигал огнями. Это была просьба включить посадочный прожектор.
Дежурная по полетам Надя Попова дала команду:
— Прожектор!
Самолет уже приближался к земле, когда со старта взметнулась вверх красная ракета и Надя крикнула:
— Выключить прожектор!
Она запретила посадку, и самолет, прогудев над стартом, ушел на второй круг. Снова мягкий свет осветил посадочную полосу, и все увидели на ней человека с поднятыми руками, который шел прямо через поле. Видимо, он не понимал, что это опасно. Он направлялся к нам. Мы сразу догадались, что это немец. Шел сдаваться в плен.
Мы видели однажды на посадочной полосе зайца, метавшегося в свете прожектора, видели собаку, бежавшую через поле. Даже корову. Но немца еще не видели.
Ему крикнули, замахав руками:
— Быстро! Schnell!
Уже другой самолет снижался для посадки, и немец, поглядывая на него, побежал, продолжая держать руки поднятыми. Он, запыхавшись, подошел к нам и остановился, растерянно скользя взглядом по нашим лицам. Определив, что старшая здесь Бершанская, немец пробормотал что-то невнятное. Он, конечно, никак не ожидал, что ему придется сдаваться в плен женщинам. Выпучив глаза, стоял как вкопанный.
Командир полка резко повернулась к Наде и приказала:
— Вызовите кого-нибудь из батальона обслуживания. Пусть возьмут его!
Вскоре солдаты, развозившие бомбы, отвели немца в деревню. Это был наш первый пленный.
Но случалось и по-другому.
…Наша летная площадка находилась на окраине деревни. Сразу за ней — большая поляна и густой, высокий лес. Обнаружив в траве землянику, мы рассыпались между деревьями, собирая ягоды. Постепенно зашли далеко в лес. Хорошо была слышна перестрелка. За шоссейной дорогой, пересекавшей лес, держали оборону немцы, отрезанные от своих основных войск. Стреляли уже часа два. Сначала мы ходили с опаской. Потом, привыкнув к стрельбе, перестали обращать на нее внимание. Но когда начали палить где-то рядом, мы решили все-таки возвратиться в деревню.
Никто не заметил, что с нами не оказалось Ани Елениной.
Вскоре в деревню пришел сержант.
— Где тут командир? — спросил он зычным голосом. Близко находилась начштаба Ирина Ракобольская.
— В чем дело?
— Вот, понимаете, товарищ капитан, поймали в лесу какого-то человека… В нашей форме. Говорит, женщина…
Ракобольская улыбнулась уголком рта и опять продолжала слушать сержанта с серьезным видом.
— Говорит, что из летного полка. И что женщина… — повторил сержант. — А вроде нет…
— Так как же все-таки — женщина или нет? — не выдержала и засмеялась Ракобольская.
Он замялся. Покашлял в кулак и, поколебавшись, сказал:
— Вот вы похожи, а тот — ну никак!..
— Документы смотрели? Не помните фамилии?
— Нет, не помню. И карта у него… у нее… с пометками.
Он неуверенно произнес последние слова и замолчал, поводя глазами то вправо, то влево. Девушки, проходившие мимо, все, как одна, были в брюках и гимнастерках. С короткой стрижкой, в пилотках, многие были похожи на парней.
Ракобольская ждала, что же еще скажет сержант.
— Ну? Так что же вы хотите?
Он переминался с ноги на ногу, очевидно поняв, что вышла ошибка.
— Разобраться бы надо… Может, и вправду женщина…
Она весело сверкнула глазами:
— Пойдемте.
Спустя некоторое время начштаба вернулась со своим заместителем Аней Елениной, освободив ее из «плена». Аня, смеясь, рассказывала, что ее приняли за шпиона.
Высокая, худощавая, она была похожа на юношу. Энергичное лицо, короткая стрижка, пилотка. И в довершение всего — планшет с картой, которые сразу же вызвали подозрение…
Глупые, глупые девчонки…
Небо постепенно бледнело. Тускнела луна, и острые зазубрины ее неровного, будто обломленного, края постепенно сглаживались. Последние самолеты, устало рокоча, возвращались с боевого задания.
Выключив мотор, я еще немного посидела в кабине, откинув голову на спинку кресла и закрыв глаза. Вылезать не хотелось: для этого нужно было сделать усилие.
— Наташа, пойдем? — позвала Нина.
Она стояла у самолета и ждала меня. Раз, два… три! Я быстро поднялась с кресла — первое усилие сделано…
Мы направились к старту. Возле небольшого вагончика, который служил нам КП, собрались девушки. Сидели на траве, ждали возвращения последнего самолета.
Нина вошла в вагончик, а я осталась у двери. Поболтать. В раскрытую дверь я видела, как она показывала что-то на карте начальнику штаба Ракобольской. А начштаба смотрела то на карту, то на Нину и кивала головой, изо всех сил стараясь пошире раскрыть слипавшиеся веки.
Девушки переговаривались, обменивались впечатлениями от полетов. Некоторые дремали. Самолет, на котором улетели Катя Олейник и Оля Яковлева, задерживался.
Нина Худякова, круглолицая, румяная летчица, сегодня говорила много и громче всех. После трудных полетов она была возбуждена.
— Жигули, это ты во втором вылете бомбила вслед за мной?
— Угу, я.
Жека на мгновение приоткрыла глаза и снова закрыла. Она сидела, удобно поджав колени и опершись о чью-то спину.
— Ну, спасибо тебе. Прямо по пулемету ударила! Я уже думала, не выберусь живая!..
— Угу, — опять сказала Жека, продолжая дремать.
— Прожекторы сразу переключились на тебя, а я тут же улизнула.
Жека поежилась, сунула руки поглубже в рукава комбинезона и сидела так, свернувшись шариком, не открывая глаз. Будто хотела сказать: «Да, я ударила прямо по пулемету. И мой самолет схватили. Ну и что? А сейчас не мешайте: мне хочется спать…»
Из вагончика высунула голову начштаба:
— Не видно еще?
С тревогой в глазах она посмотрела на светлое небо, прислушалась. Потом перевела взгляд на сидящих, на спящую Жеку.
— Уже минут на двадцать задерживаются… Может, начнете разруливать по стоянкам?
— Нет, нет, подождем еще. Сейчас вернутся, — уверенно сказала Худякова.
Но Катя Олейник и Оля Яковлева все не возвращались.
Мы прозвали их «Стара́» и «Мала́». Потому что Катя, девушка с мягким украинским юмором, обращалась к подругам не иначе, как: «А ну, стара́, скажи…» или: «Как думаешь, стара́…» Штурмана же своего Оленьку называла «Мала́». Плотная, большеглазая Катя была всего на два года старше Оленьки, маленькой, изящной девушки с милой, застенчивой улыбкой.
Вдали на дороге показалась машина. Свернув, она помчалась прямо по полю, подпрыгивая и погромыхивая. Ехал Ваня, шофер из батальона обслуживания. Он водил машину с таким видом, будто это был не обыкновенный грузовик, а шикарный лимузин. Резко затормозив, Ваня затем эффектно остановил машину и не спеша вышел с важным видом. Но сразу же щеки его порозовели, и смущенно он сказал:
— Доброе утро.
Ваня — совсем молодой паренек, на вид ему лет семнадцать. Он пошел на фронт добровольно, раньше срока. Вообще-то на машине работал другой шофер, но Ване уж очень нравилось приезжать на старт и везти летчиц домой после боевой работы. Удивительно хороши были у Вани глаза — темные, глубокие. Так и хотелось смотреть в них. И мы с удовольствием встречали паренька.
— Здравствуй, Ваня! — заулыбались девушки. — Как там завтрак, готов?
— Готов, — ответил он. — Что, не все вернулись?
Быстро пробежав глазами по нашим лицам, Ваня сразу заметил, что нет Оленьки. И он растерянно стал оглядываться вокруг, будто искал поддержки, но спрашивать не решался.
Уже взошло солнце и алым огнем пробивалось сквозь тучи, сгустившиеся у самого горизонта, когда наконец послышалось слабое стрекотание мотора. Летел По-2. Вскоре самолет зашел на посадку. Приземлился он как-то странно: плюхнулся на землю с работающим мотором. Когда самолет подрулил к остальным и остановился, мы увидели, что он весь изрешечен.
Потом уже мы узнали, что за ним гонялся вражеский истребитель. Он сделал несколько заходов, стреляя в По-2. С большим трудом на бреющем полете Кате удалось уйти от фашиста. А может быть, у того просто кончились боеприпасы. На самолете было перебито управление, но все же Катя привела его на свой аэродром. Буквально «на честном слове и на одном крыле».
«Стара» и «Мала» обе были ранены. В первый момент никто этого не заметил, а сами они постеснялись сразу сказать, считая, что ранены легко.
Когда Ракобольская слушала краткий доклад Кати о выполнении задания, она вдруг, тихо ахнув, прижала руки к груди и воскликнула испуганно:
— Что с вами?
«Стара» стояла, опустив руки, как положено. По правой ее ладони текла кровь и капала на траву. Рукав комбинезона намок.
От неожиданности сама Катя тоже испугалась, побледнела и покачнулась. Вероятно, она тут же упала бы, если б Ракобольская не подхватила ее. Но «Стара» быстро овладела собой и стала успокаивать начштаба:
— Та ничего… Это пройдет. Страшного ничего нет.
Оленька, которая находилась рядом, чувствовала себя неловко, не зная, сказать ли о том, что и она ранена. У нее было задето пулей плечо, и она невольно поднесла руку к тому месту, где темнело пятно и комбинезон был прострелен.
— Где врач? Позовите врача, — уже спокойно приказала начштаба и, еще раз посмотрев на девушек, покачала головой, будто хотела сказать: «Глупые, глупые девчонки…»
Обе, «Стара» и «Мала», стояли с виноватым видом, опустив головы.
Немцы сдаются
Они были всюду, немцы, которые затерялись в водовороте военных событий, отстали от своих полуразбитых и отступивших дивизий и полков. Группами и в одиночку они бродили по белорусским лесам и полям, прячась во ржи, в кустарнике.
Наши войска стремительно двигались вперед, отодвигая фронт все дальше на запад, и большинство бродячих немцев, утратив всякую надежду вернуться к своим и боясь умереть с голоду, шли сами сдаваться в плен.
Трудно было представить, что еще недавно эти жалкие люди, оборванные и тощие, считали себя завоевателями.
Крупные группировки фашистских войск, очутившись в окружении, в нашем тылу, еще на что-то надеялись, пытались прорваться к фронту. Они яростно сопротивлялись и не хотели сдаваться. Приходилось применять силу, чтобы заставить их сложить оружие.
…Летная площадка, которую в полку называли «аэродромом», оказалась по соседству с довольно большой группировкой противника.
Весь день шла перестрелка. Немцам удалось перерезать шоссейную дорогу в лесу, а наши пытались сбить их с этого рубежа. По группировке стреляла «катюша», выбрасывая длинные языки пламени.
Ночью полеты за линию фронта отменили. Часть экипажей получила задание пробомбить лес, где засели немцы. А утром полк перебазировался на новое место, ближе к фронту.
На прежней точке остался один самолет, который требовал основательного ремонта. Вместе с ним техник Оля Пилипенко и пять мужчин — работников полевых ремонтных мастерских.
Расположились они на опушке леса. Работа двигалась довольно медленно: не хватало инструментов.
Старшей по званию и должности была Оля: на погонах у нее светлели две небольшие звездочки. Она несла ответственность за всю группу и руководила ремонтом самолета.
Невысокая, с внимательными серыми глазами и строгим, но добрым выражением лица, она вызывала к себе уважение. Авиационным техником Оля стала еще до войны и хорошо знала свое дело. Ремонтники выполняли ее распоряжения беспрекословно.
Говорила она негромким голосом, нараспев, с чуть заметным украинским акцентом. При этом слегка щурила глаза, словно хотела получше рассмотреть собеседника, и щеки ее розовели. Была она нетороплива и прежде чем принимала какое-нибудь решение, тщательно его обдумывала.
Оля не только руководила ремонтом. Ей, как единственной женщине, приходилось и обед готовить на всех. Она добровольно взяла на себя эту обязанность: у нее получалось и быстрее и вкуснее.
В лесу изредка постреливали. Группировка продолжала держаться. Иногда стрельба усиливалась, и Оля с тревогой прислушивалась, боясь встречи с немцами. Да и каждый знал: случись врагу прорваться в направлении самолета, вся команда окажется в незавидном положении.
Стоило только Оле обнаружить признаки беспокойства, как рядом с ней оказывался Коля Сухов. Будто невзначай он говорил:
— Иаши раздолбают их. Уже скоро. Их крепко зажали…
Оля смотрела на него и кивала головой. Он был красив, этот совсем еще молодой паренек с худощавым горбоносым лицом и горячими карими глазами. Незаметно он наблюдал за девушкой, и она даже затылком чувствовала на себе его взгляд. Нахмурившись и крепко сжав губы, Оля неожиданно быстро поворачивалась, чтобы поймать взгляд, который жег ее. Но Коля всегда успевал отвести глаза.
Когда Коля Сухов говорил что-нибудь, пожилой усатый Панько считал своим долгом возражать ему. Услышав, что Коля говорит о немецкой группировке, он тоже вступил в разговор.
— Оно, конечно, так, — сворачивая цигарку, сказал Панько, — только наши все ушли вперед, а тут оставили… ну, взвод — не больше.
— Откуда вам знать — взвод пли полк?
— А оттуда, что хватит и взвода. Чего же напрасно людей задерживать в тылу? Немцы и сами…
— Что сами? Что? — начинал горячиться Коля.
— Сами понимают. Вот что. Ну и того, деваться им некуда.
Так они спорили, доказывая друг другу, собственно говоря, одно и то же. Панько рассуждал медленно, уверенно, а Коля, как всегда, запальчиво, с вызовом.
— Ты, того, помолчи. Сопляк еще, — обычно заканчивал Панько.
Коля обиженно замолкал и отходил в сторону.
Два дня прошли спокойно. Каждый вечер Панько, поужинав и аккуратно вычистив хлебом свой котелок, обращался к Оле:
— Товарищ техник-лейтенант, ну как — будем пугать немчуру?
— Можно, Панько, — отвечала она серьезно, — чтоб сюда не забрели ночью.
Получив разрешение, Панько вставал и брал единственную винтовку. Другого оружия в команде не было. Разве что холодное — ножи, которыми пользовались при ремонте.
Сначала он зачем-то медленно и тщательно осматривал винтовку, как будто сомневался в ее надежности, потом с расстановкой делал несколько выстрелов в воздух и укладывался спать. И всем становилось спокойнее: если и бродят поблизости немцы, то, услышав стрельбу, вряд ли пойдут в сторону выстрелов.
На третий день работать начали очень рано. Спешили, чтобы к обеду кончить ремонт.
Коля находился рядом с Олей. Он высвистывал что-то грустное, время от времени поглядывая на девушку.
Будто случайно, приблизился к ней и коснулся плечом ее руки. Оля почувствовала, как горячий ток пробежал по телу. Ей было приятно, и она не сразу отодвинулась от Коли. Когда он медленно повернул голову и посмотрел на девушку, брови ее были тесно сдвинуты, лицо пылало и губы дрожали. Она быстро отдернула руку и, волнуясь, сказала сердито, каким-то чужим голосом:
— Видишь, консоль погнута. Исправь!
А сама отошла от самолета, сорвала травинку и стала кусать ее, глядя в сторону.
В это время совсем близко прозвучала дробь пулемета. Все бросили работу и стояли, прислушиваясь. Коля подошел к Панько, который уже держал винтовку наготове. Потянул за ствол, попросил:
— Дай-ка мне. Схожу посмотрю, что там.
Панько, не выпуская винтовки из рук, хмыкнул, поправил зачем-то свои усы и сказал:
— Один? Нет, не дам. Нельзя.
Коля опустил руку.
— Все равно пойду!
Он взял два ножа, сунул их за голенище и выпрямился. Все взглянули на Олю. Нахмурившись, она напряженно думала. Немного поколебавшись, сказала:
— Ладно, сходи. Только шум не поднимай. Узнай, в чем дело, и назад.
И Коля ушел навстречу выстрелам.
Вернулся он не скоро, часа через три, весь исцарапанный, в крови. Гимнастерка на плече была порвана, рука перевязана белой тряпкой.
— Ты что, дрался? Что с рукой?
— Да ничего. Так, поцарапал.
Он рассказал, что немцы пытались прорваться, но их отбросили.
Долговязый молчаливый Макарыч спросил:
— А немцев ты видел?
Коля презрительно взглянул на него и, обращаясь к Оле, сказал:
— Они тут, за шоссе.
Потом полез в карман и, достав пистолет, протянул ей:
— Вот. Бери.
Оля осторожно взяла, повертела, разглядывая:
— Немецкий?
— Да.
Она опустила глаза и увидела, что у Коли одного ножа за голенищем не хватало.
— Да-а, — протянул Панько. — Трофейный, значит.
— Спасибо, — сказала Оля, — только ты оставь его себе. И больше не ходи. У меня есть свой, в полку он…
В полдень, когда самолет был готов, сели передохнуть и пообедать. Стояла жара. Редкие сосны не защищали от солнца, поэтому обедали под крылом самолета, в тени. Ели гречневую кашу. Оля исподтишка наблюдала за Панько и потихоньку улыбалась. Он ел с аппетитом. Не спеша подносил ко рту ложку, с наслаждением вдыхал запах каши и потом усердно двигал челюстями, хотя в этом не было особой надобности. Усы его шевелились, как у жука. Неизвестно, что ему нравилось больше — каша пахучая, с дымком, или же сам процесс еды.
Вдруг Оля заметила, что Панько перестал жевать и смотрит на дорогу. Она проследила за его взглядом и увидела на дороге немцев. Они шли группой.
— Идут, — сказал Панько, вздыхая, как будто знал, что они придут, и уже давно ждал их. Только вот жалел, что время они выбрали неудачное — обед. И он снова принялся за кашу.
Немцы шли по направлению к самолету. В колонне их было человек шестьдесят. На длинной палке болталась белая тряпка.
— Сдаваться идут, — уточнил Панько, отряхивая крошки хлеба с усов. — А может, того… попугать?
Оля строго посмотрела на него.
— Возьми винтовку и держи ее. Чтоб видели. — И добавила: — Остановишь их по всем правилам…
Группа приближалась. Оля и остальные стоя ждали. Все немного волновались. Сердце у нее защемило: что, если немцы передумают? Их много, и все вооруженные.
Когда Панько остановил немцев, вперед вышел один из них и на русском языке сказал, что он переводчик.
Оля приказала им сдать оружие, показав место, куда они должны его сложить. Соблюдая порядок, немцы подходили и бросали в кучу все свое вооружение.
Выпрямившись, как на параде, маленькая, серьезная Оля одними глазами следила за тем, как растет перед ней груда автоматов, пистолетов. Один немец положил даже какой-то длинный нож, что-то вроде кинжала.
Переводчик услужливо сообщил, что в группе есть офицеры и большие чины из штаба соединения, которым командовал генерал Фалькнерс.
Сам генерал стоял тут же молча, с непроницаемым лицом. Только один раз, когда он понял, что сдается в плен женщине, лицо его дернулось и рот болезненно скривился. Он бросил на Олю долгий, испытующий взгляд, будто хотел определить совершенно точно, в какой степени унизительно ему, боевому генералу, сдаваться в плен какой-то девчонке.
Оля почувствовала этот взгляд и поняла его значение. Внутренне напрягшись и очень волнуясь, но стараясь казаться спокойной, она посмотрела на генерала и не отвела глаз до тех пор, пока он сам не опустил голову.
Она распорядилась, чтобы пленных отвели в деревню, где находился сборный пункт.
Когда их выстроили в колонну и Панько готов был дать команду трогаться, генерал через переводчика попросил Олю, чтобы там, куда их поведут, сказали, что они сдались добровольно.
Оля кивнула и подозвала Панько:
— Предупредишь там, что они сами пришли.
— Есть, товарищ техник-лейтенант! — неожиданно гаркнул что было силы Панько, вытянувшись перед ней, как перед большим начальством, и стукнув каблуками.
Оля поняла Панько, который хотел показать немцам, что она очень важная персона и сдаться в плен ей — все равно что генералу.
Повернувшись по всем правилам, Панько пошел с винтовкой наперевес. Никогда еще он не шагал с таким энтузиазмом. Обычно он ходил вразвалку, с ленцой, как ходят пожилые мужики в деревне.
Колонна, сопровождаемая Панько и Макарычем, двинулась к деревне. Оля стояла и молча смотрела ей вслед. Она думала о том, что вечером прибудет самолет и привезет Катю, летчицу. Вместе с ней на отремонтированной машине Оля улетит на запад, туда, где теперь находится полк. И снова начнется обычная фронтовая жизнь: ночные дежурства на аэродроме, когда за ночь так набегаешься и устанешь, встречая и провожая самолеты, заправляя их горючим и маслом, что утром ноги гудят… А днем, после нескольких часов сна, опять на аэродром — готовить машины к боевым вылетам. Ну что ж, такая работа у техника!
Она оглянулась. Вдали стоял Коля и наблюдал за ней. С улыбкой она пошла к нему навстречу. На ходу нагнувшись, сорвала несколько красных полевых гвоздик.
— Ну, вот мы и расстанемся сегодня. Возьми, Коля.
Только бы не врезаться в сосны
Вдоль лесной опушки стоят наши По-2, замаскированные большими сосновыми ветками. Здесь же, в лесу, мы живем — прямо в шалашах, у своих самолетов.
Недалеко — большое, наполовину заросшее камышом озеро, куда мы ходим купаться. Вода в озере темная и холодная. От купания у меня появились глубокие фурункулы. Особенно болит правое плечо, так что я с трудом надеваю комбинезон. В полете трудно двигать правой рукой, и я держу ручку управления левой, иногда подпирая ее коленкой, когда приходится переносить руку на сектор газа…
Здесь, среди лесов, почти нет площадок, пригодных для полетов. Леса, леса… Хвойные, смешанные. Сосны большие, сосны-подростки, молодой соснячок и совсем еще маленькие, полуметровые, сосенки. Белорусский край, земля лесов и озер.
Площадка, на которой мы сегодня работаем, — обыкновенная поляна в лесу. Довольно большая. И если бы еще твердый грунт, то все было бы хорошо. Но беда в том, что грунт — песчаный, и колеса буксуют. Самолет, нагруженный бомбами, бежит по песку медленно, и длины площадки не хватает для разбега: впереди деревья. Пока самолет разбежится, наберет скорость, уже взлетать нельзя. Приходится выходить из этого трудного положения не совсем обычным способом…
…Подходит моя очередь взлетать. Вырулив на линию старта, я жду. Бомбы подвешены, мотор работает на малом газу. Я поглядываю вперед, туда, где кончается поляна и мрачно высится лес. Из-под крыльев светлеют освещенные луной головки бомб. Видны даже тонкие металлические усы, которыми контрятся ветрянки на взрывателях…
Только что поднялся в воздух самолет, и все, кто наблюдали за взлетом, еще не опомнились. Стоят и смотрят вслед гудящему над лесом По-2. Потом кто-то из техников поворачивается и, уныло глядя на мой готовый к взлету самолет, вздыхает и направляется к нему. Остальные тоже молча приближаются.
Техники и вооруженцы окружают мой По-2, становятся перед крыльями и стабилизатором и упираются руками в переднюю кромку, чтобы удержать самолет на месте, пока я буду увеличивать обороты мотора до максимальных.
Сигнал дежурного по полетам — и я решительно и плавно двигаю рычаг газа вперед. Мотор рычит, набирая обороты. Уже рычаг в крайнем положении. Одними глазами, не поворачивая головы, я посматриваю на техников. Самолет дрожит, готовый в любую секунду ринуться вперед. Девушки изо всех сил удерживают его на месте. Я с тревогой думаю: а что, если он сорвется и собьет их с ног?..
По вот — следующий сигнал: девушки мгновенно разбегаются, отпустив самолет и выдернув колодки из-под колес. Он устремляется вперед, бежит по песку, по кочкам, набирая скорость. А деревья все ближе, ближе…
Я сижу, напрягшись всем телом, наклонившись почти к самой приборной доске. Мне хочется добавить и свою мизерную силенку к ста сорока лошадиным силам мотора. Только бы не врезаться в те высокие сосны, что темнеют стеной на краю поляны. Только бы самолет успел подняться в воздух…
Над соснами — луна. Такая спокойная, всезнающая, мудрая. Она освещает поляну каким-то чужим, нездешним светом. А по краю поляны — черная полоса тени. На секунду мне кажется, будто все происходит в сказке. В страшной сказке. И сейчас, сию минуту что-то должно произойти…
Но все обходится благополучно. У сказки счастливый конец.
Самолет вовремя отрывается от земли и успевает набрать высоту, которая нужна, чтобы не задеть за верхушки сосен. Под крылом проносятся деревья, сначала близко, очень близко, потом все дальше, дальше…
По-прежнему спокойно висит в небе луна. Поблескивает обшивка крыла, и светлеют головки бомб с законтренными ветрянками. Откинувшись на спинку кресла, я вздыхаю тяжко, но облегченно. Мне жарко. Только теперь чувствую, как болит плечо. Как будто в него глубоко всадили острый нож…
Малярия
Утром я просыпаюсь рано. Просыпаюсь от солнца, которое светит мне прямо в лицо. Я чувствую его тепло на щеке, вижу розоватый свет сквозь сомкнутые ресницы. Бегают по розовому полю светлые искорки, кружатся, сталкиваются…
В утренней тишине — негромкое щебетание птиц, чей-то далекий разговор и еще какие-то едва уловимые шорохи, которые сразу исчезнут, стоит только открыть глаза. Может быть, это слышно, как растет трава, или жук ползет по стеблю, или бабочка машет крыльями…
Тихий писк заставляет меня взглянуть на мир божий. В гнезде под крышей хаты попискивают птенчики. Их трое. Они широко разевают рты, ожидая пищи.
Ира еще спит. Мы лежим в спальных мешках прямо под самолетами, которые мирно стоят у самых хат, вдоль улицы. Над лесом висит солнце. Хвост моего самолета уткнулся в низенький заборчик, за которым пылают какие-то цветы на высоких стеблях. Их никто не сажает, просто они сами цветут каждое лето. Независимо от того, война или нет…
К птенцам прилетела ласточка. Это кто-то из родителей. Наверное, ласточка-мать. Птенчики беспокойно запрыгали в гнезде, вытягивая головки с раскрытыми клювами. Ласточка сунула букашку одному из них и быстро улетела.
Птенцы ждут, высовываются, копошатся в гнезде. Каждые полминуты к ним прилетают по очереди отец и мать. Быстро засовывают в раскрытый клюв прожорливого детеныша какую-нибудь гусеницу или жучка и снова улетают на поиски пищи.
Я наблюдаю эту картину и думаю: как же ласточка помнит, кого она накормила, а кто из птенцов еще голодный?
Где-то далеко громыхнуло орудие. Еще раз… И я вспоминаю, что идет война, что сегодня после обеда мы снова должны перебазироваться дальше на запад, потому что наши войска теснят немцев и они отступают не останавливаясь, а нам от них отрываться нельзя.
…Я лечу, как во сне. Еще перед полетом почувствовала недомогание. А теперь мне очень жарко, болит голова. Дрожат от слабости руки. В воздухе только и думаю: скорее бы долететь, скорее бы…
Меня клонит в сон, и я иногда опускаю голову, засыпая, но, спохватившись, заставляю себя бодрствовать. Смотрю по сторонам, но вижу только вверху — голубое и внизу — зеленое, все остальное сливается, видится как в тумане.
Внизу лес, лес, и нет ему конца. Наша новая площадка тоже в лесу, где-то на большой поляне.
— Вон справа наша точка, — говорит Нина.
Сначала я ее не вижу. Потом различаю: летают по кругу самолеты. Издали они похожи на мух. Их собралось много, значит, придется еще ждать очереди, чтобы зайти на посадку. Вхожу в круг. Когда все самолеты сели, сажусь и я. Все делаю автоматически, ничего не соображая.
Заруливаем к самолетам, я вылезаю из кабины и тут же падаю в траву: ноги отказываются идти. В траве лежу и стучу зубами. Мне холодно. А солнце ярко светит, и вообще я знаю, что сейчас — жара. Просто у меня озноб.
Нина тормошит меня:
— Наташа, слышишь? Что с тобой?
Но слова ее доносятся откуда-то издалека, и у меня нет сил отвечать.
Прибежала Ира:
— Ты что, заболела? Голова горячая…
Достали термометр. Оказалось — сорок градусов. Сразу поставили диагноз: малярия. Это не первый случай.
В небольшом домике, где устроили больницу, нас пятеро. У всех — малярия. Врач — незнакомая пожилая женщина. Я вижу ее впервые. Говорят, она в полку временно, пока не вернется из командировки Оля Жуковская. А может быть, она и не врач вовсе.
Она усиленно кормит нас акрихином. Мы желтеем. Катя Рябова болеет уже дней десять, у нее приступы через день. И мне кажется, что она пожелтела больше всех.
Вечером немецкие самолеты бомбят железнодорожную станцию. А может быть — аэродром? Нет, все-таки станцию. О том, что здесь самолеты, они еще не знают.
Это совсем рядом, метров четыреста от нас. Одна за другой рвутся бомбы. То ближе, то дальше.
Меня трясет лихорадка, и мне абсолютно все равно, убьют меня или нет. Остальные чувствуют себя получше, и им это уже не так безразлично. Они лежат, прислушиваясь к взрывам. Определяют, в каком месте падают бомбы. И как ложится серия — в нашем направлении или нет.
А врач мечется, не зная, куда деваться. Она еще никогда не видела бомбежки. Не может решить, оставаться ли ей в комнате вместе с нами или спрятаться на улице.
Она то выбегает, то снова вбегает. Что-то говорит нам взволнованно. Кажется, предлагает выйти. Но никто не думает выходить. Кате она явно действует на нервы.
— Вы бы спрятались где-нибудь в яме, — советует она. — Тут есть недалеко, я видела. Там спокойнее.
Вспышки света за окном. Грохот взрывов. Один, второй, третий… Серия бомб.
Взрывы очень близко. Дрожит наш домик, вот-вот развалится. Стекол в окнах давно уже нет. С потолка сыплется штукатурка.
При очередном взрыве врач, испуганно охнув, приседает. Потом, смешно замахав руками, выбегает, хлопнув дверью. Через несколько секунд снова нерешительно просовывает голову в дверь: трудно определить, где страшнее.
Кажется, что бомбы рвутся везде. А как там на аэродроме? Сегодня — полеты. Все лежат тихо-тихо…
Из-за пруда вставало солнце
В деревне была всего одна улица, широкая, ровная. Эту улицу и решила использовать командир полка как площадку для полетов.
Мы собрались небольшой группой и тихо переговаривались, прислушиваясь к низковатому голосу Бершанской. Таня и Вера, уже одетые для полета, стояли перед ней с планшетами в руках. Они должны были лететь первыми.
— Задание ясно?
— Ясно, — ответили сразу обе и приготовились идти.
— Будьте осторожны, — продолжала командир полка, не торопясь отпускать их.
Она стала разглядывать карту, вложенную в планшет. На лбу — резкая вертикальная складка. Глаза сощурены в узкие щелки.
«Зачем карта? — подумала я. — Вон цель, за речкой. Отсюда рукой подать». Я посмотрела в ту сторону, где за небольшой белорусской деревушкой синела полоска леса. Там, в лесу, сосредоточились остатки фашистских войск, так называемая «группировка». Гитлеровцы отказались сложить оружие, надеясь прорваться к фронту, к основным силам. Наша задача: заставить их сдаться.
— Бомбить лучше серией. С одного захода. — Бершанская не отрывала глаз от карты.
Таня кивнула. Вера немного удивленно смотрела на командира полка: зачем это объяснять, они же не новички…
Бершанская помолчала, все еще не отпуская их.
«Почему она тянет? — не понимала я. И тут же догадалась: — Боится за них… Боится, что не вернутся!»
У нее были основания беспокоиться: бомбить днем на самолете По-2 крайне опасно. Незадолго до получения задачи мы наблюдали, как связной самолет из дивизии, пролетая над лесом, был обстрелян и сбит. Раненый летчик с трудом дотянул до нашего аэродрома. Из задней кабины вынули тело убитого штурмана…
Бершанская наконец подняла глаза.
— Выполните задание — и быстрей домой!
Она пристально посмотрела на Таню. Потом на Веру. В зеленоватых щелках — тревога. Брови сурово сдвинуты. Словно приказывала: «Вернуться!»
Таня поняла, улыбнулась.
— Все будет в порядке, товарищ командир!
— Идите.
Девушки направились к самолету.
Бершанская смотрела им вслед. Выражение ее лица изменилось. Складка на лбу разошлась, губы страдальчески дрогнули. Да, ей, командиру, стоило огромных усилий и мучений поступать так, как она поступала, но другого выхода не было.
Таня Макарова и Вера Белик — лучший в полку боевой экипаж. У каждой из них было около семисот боевых вылетов. Девушки подружились сразу, как только их назначили летать вместе. Третий год они не расставались ни на земле, ни в воздухе.
Командир полка смотрела, как шли они рядом, высокие, тоненькие. Сколько раз она провожала их в полет, посылала на опасные задания, ждала: вернутся ли? Они возвращались. Оттуда, где гром зениток, вспышки разрывов, слепящий свет прожекторов. Из черноты ночи. А теперь — днем…
Таня шла небрежной, танцующей походкой и тихонько напевала какую-то песенку. Вера шагала серьезная, сосредоточенная.
— Давай, Макар, веселее! — пошутил кто-то из девушек. — В полный голос!
Сделав вид, что сейчас громко запоет, Таня остановилась и оглянулась на Бершанскую. Потом, широко улыбнувшись, развела руками: начальство смотрит…
Пока самолет готовили к вылету, мы столпились около Тани. Стояли и болтали о чем-то постороннем, не имеющем никакого отношения к полету.
Тем временем Вера забралась в кабину и что-то проверяла, переговариваясь с девушками-вооруженцами, которые подвешивали бомбы. Она, как всегда, тщательно готовилась к вылету, не забывая ни одной мелочи.
Наверное, вот так же серьезно она готовилась бы к лекциям… До войны Вера училась в педагогическом институте. Она любила детей и собиралась вернуться из Москвы в родную Керчь, чтобы там преподавать физику в школе.
Мы стояли и слушали Таню. С лица ее не сходила улыбка, как будто она и не думала о предстоящем полете.
Высокая, слегка сутуловатая, с узкими плечами и нежным овалом лица, Таня напоминала цветок на длинном стебле. Казалось, ее слабым рукам не удержать штурвал самолета…
Но мы знали ее как отличного летчика. Смелого. Со своим летным почерком. Пожалуй, никто в полку не летал так умело и красиво, как она.
С детских лет Таня была влюблена в небо. Еще подростком, длинноногой девчонкой она бегала смотреть воздушные парады в Тушино. А в семнадцать лет уже умела управлять самолетом. Потом она стала летчиком-инструктором…
Таня всегда немного стеснялась того, что была слишком женственной, никак не похожей на летчика. И чтобы скрыть это, старалась напустить на себя бесшабашно-веселый вид, говорила подчеркнуто грубоватым тоном. Однако это ей не помогало.
…Посмеиваясь, Таня продолжала рассказывать, а Вера, занятая своими штурманскими делами, изредка бросала ей реплики.
— Татьяна, скоро ты кончишь треп? Иди лучше самолет проверь.
— Работай-работай, Верок, я тебе полностью доверяю…
Волновалась ли Таня перед опасным вылетом? Глядя на нее, трудно было определить это. Внешне она оставалась спокойной, только, может быть, смеялась громче, чем обычно…
Наконец Вера вылезла из кабины и подошла к ней.
— Бомбы подвешены. Все готово.
— Ну валяй, садись, — застегивая шлем, сказала Таня.
Они не спеша уселись в кабинах. Запустив мотор, Таня улыбнулась нам ободряюще (что носы повесили?) и послала воздушный поцелуй.
Самолет взлетел. Мы наблюдали за ним.
Набрав метров триста — четыреста, Таня взяла курс на лесок. Оттуда по самолету открыли огонь. Мелкие вспышки окружили его, оставляя в воздухе светлые дымки. Таня маневрировала, меняя курс. Мы молча следили за поединком.
Застрочил зенитный пулемет. По-2 оказался прямо над ним. От самолета отделились бомбы, и серия взрывов взметнулась над лесом. На несколько мгновений самолет словно повис, застыв на месте. И потом сразу свалился на крыло, понесся к земле…
Таня! Танюша!..
Конец был близок. Еще секунда — и машина врежется в лес. Немцы прекратили огонь, уверенные в успехе.
Но нет, самолет не сбит! На небольшой высоте Таня выровняла машину и бреющим полетом, чуть не касаясь верхушек деревьев, ушла в сторону аэродрома.
Промчавшись истребителем над нашими головами, самолет круто развернулся и зашел на посадку.
Девушки сели. Мы бросились к ним: живы, целы. Каждой хотелось крепко обнять их.
У Веры глаза стали влажными. Лицо ее порозовело, и она нагнулась, делая вид, будто ищет что-то в кабине. Таня отмахивалась с обычной своей шутливой грубоватостью.
— Да ну вас! Чего пристали? Как мухи… — говорила она, и видно было, что полетом она довольна.
— Танечка, мы так боялись за вас!
— Вот еще! Подумаешь, дело какое — сбросить пару-другую бомб. В первый раз, что ли?
Спрыгнув на землю, Вера медленно обошла самолет, осматривая его.
— Татьяна, ты посмотри, как они испортили машину, — огорченно протянула она и прикоснулась к пробитому крылу так осторожно, словно боялась причинить ему боль.
— Ерунда! Все эти дырки можно заклеить за пять минут. Потопали докладывать.
И девушки направились к командиру полка.
Второму экипажу не пришлось лететь: немцы выбросили белый флаг.
…А потом был август 1944 года. Белорусские леса, приступы малярии и фашистские группировки — все это осталось позади. Мы летали в Польше и с нетерпением ждали, когда нам дадут задание пересечь границу Германии.
Первым экипажем, который бросил бомбы по фашистам на их собственной земле, в Восточной Пруссии, были Таня и Вера.
Жили мы тогда в польском имении «Тик-так». Это мы дали ему такое название. Кто-то пустил слух, что в подвале тикает мина. Скорее всего, никакой мины не было, потому что на стенах дома мелом были выведены надписи: «Разминировано». Но проверить было некому, и на всякий случай нас выселили из шикарного белого дома с колоннами.
Стояло теплое лето. Мы разместились в тенистом парке, который спускался к пруду. Спали прямо под кленами.
А дом стоял себе и не взрывался…
Мой мешок, набитый сеном, лежал под развесистым кленом. Рядом расположились Таня и Вера. Каждое утро после ночных полетов, перед тем как уснуть, мы смотрели, как над прудом поднимается ослепительно красное солнце. Лучи его золотистыми снопами пробивались сквозь кроны деревьев и тонули в воде.
Однажды, вернувшись с полетов, я бросилась на постель не раздеваясь. Из-за пруда вставало солнце. Я долго смотрела на него. Смотрела и не видела…
Рядом с моей лежали две свернутые постели, и два рюкзака сиротливо прижались к дереву.
Утром от наземных войск сообщили, что недалеко от передовой нашли остатки самолета и два обгоревших трупа. Уже несколько дней ночью на нашем участке фронта действовали вражеские истребители. Они охотились за самолетами По-2.
В ту ночь с Таней собиралась лететь штурман полка. Время от времени она летала со всеми летчиками по очереди. А Веру назначили в другой экипаж. Однако обе девушки почему-то запротестовали. Они настояли на своем и полетели на задание вместе.
Мне всегда кажется, что и Таня и Вера тогда чувствовали: кто-то из них должен погибнуть. И не хотели разлучаться…
Похоронили их под кленами в имении «Тик-так», недалеко от польского города Остроленка.
Ниток не хватает…
На волейбольной площадке шумно и весело. Играют две команды — эскадрилья на эскадрилью.
— Жигули! Давай гаси! — кричат болельщики.
— У-ух! Есть!
Жека Жигуленко, или Жигули, — главная фигура на площадке. Высокая, сильная, она легко гасит мячи через сетку, будто гвозди вбивает.
Волейбол — наше очередное увлечение.
Мы долго увлекались шахматами. Особенно наша эскадрилья. Только появится свободное время — уже сидим за доской.
На турнирах, которые мы устраивали, неизменно побеждала летчица Клава Серебрякова. Мы звали ее Клава-джан: что-то было в ней грузинское. Может быть, темперамент. Играла она весело. Сверкая густо-синими глазами, низким, хрипловатым голосом отпускала шуточки и потом вместе со всеми смеялась. Говорила она нарочно с грузинским акцептом.
— Слушай, кацо, а зачем ты коня кушаешь? Аппетит сильный, да? Удержаться не можешь, да?
Ее противник недоуменно поднимал глаза, а Клава продолжала:
— Ты еще сильней подумай. А подумаешь — не будешь кушать…
Бывало, когда противник уж очень долго думал, Клава-джан брала свою гитару и от нечего делать на ходу сочиняла:
У меня миленка два:
в том полку и в этом.
Одного люблю зимой,
а другого — летом.
Все у нее получалось здорово. Она все успевала: и обыгрывать нас, и петь, и острить.
На заданье я летала,
повстречала самолет.
В нем я милого узнала:
эффективный был полет!
Со временем увлечение шахматами прошло. Нет, мы продолжали играть, но это уже не было болезнью. Играли тихо, турниров не устраивали. И по-прежнему победителем выходила Клава-джан.
Новое увлечение охватило всех поголовно. Это — вышивание. Мы где-то доставали цветные нитки, делились ими, обменивались. Нитки присылали нам и из дому в конвертах родные, знакомые.
В ход пошли портянки, разные лоскутки. Рвали на куски рубашки — ничего не жалко! Вышивали лихорадочно. С нетерпением ждали, когда выдастся свободная минутка. Можно было подумать, что в этом — смысл жизни!
Некоторые умудрялись вышивать на аэродроме, под крылом самолета, в кабине. Даже в столовой после полетов можно было слышать:
— Оля, ты уже кончила петуха?
— Понимаешь, осталось вышить два пера в хвосте: синее и оранжевое. А ниток не хватает.
Оля вытаскивала из кармана комбинезона кусок материи и аккуратно его раскладывала.
— Вот смотри. Если вместо синих взять зеленые…
И обе самым серьезным образом обсуждали петушиный хвост.
Этой «болезнью» заразились все, в том числе и командир полка. Вышивали болгарским крестом, гладью, разными стежками… Какие-то цветы, геометрические фигуры, головки зверей и даже целые картины.
И вдруг все прошло. Перестали вышивать. Стали играть в волейбол. В каждой эскадрилье своя команда. Итого — четыре. Всю осень, пока наш полк базировался в польском имении Рынек, шли ожесточенные бои между командами. Мы недосыпали днем, вставали раньше времени и бежали на волейбольную площадку, чтобы успеть сразиться перед тем, как идти на полеты. Уставали до чертиков, но остановиться не могли…
И так всегда. Обязательно какое-нибудь увлечение. Даже в самые тяжелые периоды боевой работы…
В облаках
Мой самолет, окунувшись в беловатый дым облаков, сразу становится мокрым. Я чувствую, как оседают капли влаги на лице. Летишь в этом сыром тумане и не видишь ничего, абсолютно ничего, кроме кабины и кусочка крыла у самого фюзеляжа, чуть освещенных пламенем выхлопных газов. Концы крыльев и хвост как будто обрублены, и самолет похож на какую-то фантастическую машину.
Я смотрю на приборы: высота постепенно растет. Еще немного — и мы перейдем в горизонтальный полет.
— Довольно набирать высоту, — говорит Нина. — До цели осталось пять минут.
Собственно говоря, цели как таковой у нас нет. Сегодня мы просто бросаем вниз светящиеся бомбы, чтобы осветить местность. Наши войска захватили небольшой плацдарм за рекой Нарев. Этот плацдарм нужно расширить, так как предстоит наступление. Нам, легким бомбардировщикам, поставлена задача: ночью освещать сверху позиции противника и тот район, где будет продвигаться вперед наша пехота. Точно в назначенное время первые самолеты должны уже быть над плацдармом.
Хотя на первый взгляд задание кажется простым — бросать светящиеся бомбы, — тем не менее это не совсем так. Весь район боевых действий закрыт сплошной облачностью. Толщина ее несколько сотен метров, а нижняя кромка — на высоте менее трехсот метров. Бросать же САБы нужно так, чтобы они загорались сразу под облаками, поэтому приходится лететь в облачности. Вслепую.
До Нарева мы летим ниже облаков, а потом лезем вверх, в холодную сырую мглу. Набрав высоту, по расчету времени бросаем наши «фонари».
Неприятно лететь в облаках. Летчик должен привыкнуть не верить себе, ориентируясь исключительно по приборам. А это нелегко: не верить себе… Даже тогда, когда я лечу прямо, мне всегда кажется, что самолет разворачивается, и я никак не могу отделаться от этого ложного ощущения. Приходиться бороться с собой. Я знаю, что так и должно быть, что это не только у меня, но смириться с этим никак не могу…
Проходит пять минут, и Нина выбрасывает за борт САБы один за другим. Спустя несколько секунд они вспыхивают внизу. Мы догадываемся об этом по тому, как светлеет вокруг нас густой туман облаков.
Осторожно, с небольшим креном я разворачиваю самолет и беру обратный курс. Теперь можно снизиться, чтобы выйти из облаков. Наконец, увидев землю, огни, овраги, реку, я свободно вздыхаю.
В облаках, где кругом стены, отделяющие тебя от мира, где не видно ни одного ориентира, ни одной точки, за которую можно уцепиться, я чувствую себя как в клетке, откуда мне хочется поскорее выбраться…
В эту ночь мы летали до утра. Зато утром узнали, что операция по расширению плацдарма прошла успешно.
Парашюты
— Валь, ты когда-нибудь прыгала с парашютом?
— Нет. А чего это ты вдруг?
— Не вдруг, а нам выдают парашюты. Мы их в полет брать будем.
— Вот еще не хватало! Таскаться с ними. И так после полетов еле ноги волочишь.
— Ну это уже решено. И потом — почему ты против? Согласись, что многие девушки остались бы живы, если бы нам дали парашюты раньше…
— Вообще-то конечно.
— Ну вот. А прыжки — сегодня после обеда. Тренировочные.
— Так сразу?
— Ну да.
— Вот здорово! А я никогда-никогда не пробовала…
Решение ввести на По-2 парашюты было правильным. В самом деле — почему до сих пор мы летали без парашютов? Непонятно.
Парашюты — это хорошо! Правильно! Но когда в порядке тренировки нас заставили сделать по одному-два прыжка, то, нужно сказать прямо, энтузиастов нашлось не так уж много. В основном это были те, кто никогда раньше не прыгал. Просто им было любопытно.
Других же как-то не очень тянуло прыгать ни с того ни с сего. Вот если возникнет необходимость, тогда другое дело… Я и раньше слышала, что летчики не любят прыгать с парашютом просто ради прыжков, из спортивного интереса. Возможно, потому, что летчику психологически трудно расстаться в воздухе с самолетом, покинуть его.
В самом деле, у меня не было никакого желания на высоте семьсот — восемьсот метров вылезать на крыло и зачем-то шагать в пустоту. И я каким-то образом сумела благополучно избежать прыжков.
Впрочем, еще до войны, когда я училась в десятом классе и одновременно в аэроклубе, мне приходилось прыгать с самолета. Первый раз меня унесло ветром далеко-далеко. Я тогда не умела управлять парашютом, чтобы приземлиться там, где мне нужно. Нашли меня где-то во ржи, за рекой, в стороне от аэродрома.
Весила я маловато. И помню, когда прыгала с парашютной вышки, то спускалась так медленно, что кто-то из стоявших в очереди парней не выдержал и крикнул, задрав кверху голову:
— Эй, ты! А поскорее нельзя?
Потом тот же нетерпеливый парень подпрыгнул, ухватил меня за ноги и потянул вниз.
Почему-то в то время я прыгала с удовольствием.
Задание — доставить боеприпасы
Небольшой прусский городок примыкает вплотную к железной дороге. Мы поселились в просторном доме с множеством комнат. Рассказывают, что здесь была школа разведчиц. Действительно, в нескольких комнатах стоят деревянные койки с матрацами. В библиотеке много политической литературы, особенно на русском языке. Маркс, Ленин, история Коммунистической партии…
В городке еще свежи следы наступления. Вчера здесь прошли наши танки и пехота. Городок совершенно пуст, ни одного жителя. Двери покинутых домов распахнуты, окна разбиты. Кое-где лежат убитые.
В стороне от городка — имение. Вокруг главного здания разбросаны группами мелкие постройки. В загородке надрывно ревут недоеные коровы…
Весь день с короткими перерывами идет снег.
Вечером отправляемся на полеты. Идем, еле волоча ноги: снег сырой, липнет к унтам. Дороги к аэродрому нет. Да, собственно, и аэродрома-то нет. Обыкновенное поле, на котором расчищена довольно узкая взлетно-посадочная полоса.
Наши По-2 переведены с колес на лыжи. Еще ни разу на фронте нам не приходилось летать с лыжами: две зимы мы воевали на юге. А я и вовсе никогда не пробовала взлетать или садиться на самолете, оборудованном лыжами, и поэтому ощущала некоторую неуверенность.
В этот день, собираясь на полеты, я старалась делать все так, как делала вчера, позавчера. И ничего по-другому. Так было спокойнее, хотя некоторое чувство тревоги все-таки оставалось…
Сегодня боевая задача — доставить боеприпасы группе наших войск, которая оказалась отрезанной от основных сил. Наступая, эта группа вырвалась далеко вперед. Боеприпасы у них подходили к концу.
Погода нам явно не благоприятствует. Валит густой снег. Временами он прекращается, из-за туч выскальзывает месяц.
Меня назначили разведчиком погоды. Я должна определить, можно ли пройти к цели. Если можно, то дойти до нее и выполнить задание: сбросить ящики с боеприпасами в строго определенное место.
Бершанская сказала, подозвав нас с Ниной:
— Задание важное. Люди сидят без патронов. Если через полчаса не вернетесь, значит, буду считать, что к цели пробиться можно. Начну выпускать остальные самолеты.
Перед полетом у меня кошки скребли на сердце: смогу ли взлететь на лыжах? Ведь в первый раз, да к тому же на каждом крыле — по четыре тяжелых ящика.
Самолет долго скользил по снежному полю, но так и не оторвался. Вернее, просто я не сумела его оторвать от земли. Рассердившись на себя (в душе я чувствовала, что так и будет), я зарулила назад и снова начала взлет. Теперь у меня уже был некоторый опыт. Набрав достаточную скорость, я поддернула ручку управления посильнее — и самолет оказался в воздухе.
И вот мы летим. Нина вертится в кабине, что-то проверяя, прилаживая. Ящики с патронами связаны системой веревок, концы которых находятся в кабине штурмана. Система, прямо сказать, ненадежная, и, видимо, Нина сомневается, сработает ли она как следует.
Сначала Нина не говорит мне о своих сомнениях. Но потом не выдерживает:
— Знаешь, Наташа, по-моему, они не упадут.
— Кто?
— Да ящики эти. Тут все запуталось.
— Подожди, надо еще долететь.
Под нами проплывает прусская земля. И как-то особенно остро чувствуешь, что она чужая. Совсем чужая. Мрачно темнеют лесные массивы. Враждебно притаились внизу села, хутора. С темными дорогами, расходящимися в разные стороны, они напоминают черных пауков.
Снова пошел снег. Некоторое время мы летим вслепую. Видимости никакой. Мелькает мысль: а не повернуть ли назад? Но я знаю: снег — это временно, облачность не сплошная. Значит, можно пробиться.
И действительно, вскоре мы выскакиваем из полосы снега. Впереди в форме подковы темнеет лесок — мы летим точно по маршруту. Дальше — развилка реки, за большой излучиной — наши. Они нас ждут! Им нужны патроны.
Внезапно ровный гул мотора прерывается. Короткие хлопки… перебои… Высота уменьшается… Сердце екнуло: неужели садиться?
Я двигаю рычагами. Подкачиваю бензин шприцем. Только бы не заглох мотор… Вытянуть бы…
Самолет планирует, теряя высоту. Мотор фыркает и — умолкает… Неужели совсем?! Снова короткое фырканье… Ну, миленький, давай, давай! Не подведи!
Постепенно он «забирает». Я прислушиваюсь: работает нормально. Видимо, в бензопровод попало немного воды.
Летим дальше. Низко нависла облачность. Сейчас опять пойдет снег. Успеем ли?
Наконец под нами река. Пересекаем развилку. На земле треугольник, выложенный из костров. Снизившись до ста метров, пролетаю над огнями. У костров на светлом снегу фигурки людей. Они машут руками, шапками. Я мигаю бортовыми огнями, приветствуя их.
— Приготовься, Нинок, буду заходить.
— Давай.
Спустившись еще ниже, я лечу немного правее костров на высоте двадцать — двадцать пять метров. Нина дергает систему веревок. Никакого результата: ящики преспокойно лежат на крыле.
Захожу еще раз — снова то же самое.
Черт возьми! Как же их сбросить? Приземлиться тут негде. Я еще раз внимательно просматриваю площадку. Нет, она совсем не пригодна для посадки: мала, изрезана оврагами, много деревьев.
— Что будем делать? — спрашиваю я.
— Заходи еще… Только сделай побольше круг.
На этот раз она вылезла из кабины на крыло.
Я осторожно веду самолет, делая развороты «блинчиком». Высокая фигура Нины маячит справа сбоку. Мне становится не по себе: вдруг поскользнется, свалится… или ветром снесет…
Но я молчу, чтобы не отвлекать штурмана. Сижу, боясь шевельнуться, и чувствую каждое ее движение. И мне кажется, что это я сама стою на мокром и скользком крыле, вцепившись рукой в борт самолета.
Мне становится жарко. Так жарко, что я стягиваю теплые краги. Поглядываю на Нину. Она сталкивает по одному все ящики сначала с правого крыла, потом, перебравшись на другую сторону, с левого. Ящики тяжелые, и сталкивать их приходится свободной рукой и ногами.
А я все кружусь и кружусь над кострами. Наконец ящики на площадке. Все восемь. Нина влезает в кабину.
— Ну вот и все. Теперь домой.
Она говорит это так, будто только и занимается тем, что каждый день вылезает в полете на крыло и сталкивает ящики…
Мы делаем последний круг, прощальный. Мигаем навигационными огнями. Нам снова машут там, внизу.
Но вот костры на земле тускнеют. Их заволакивает пеленой. Пошел снег…
На обратном пути я говорю своему штурману:
— Нинка, а ты молодец!
Мы никогда не хвалим друг друга, у нас это не принято. И она обиженно, но в то же время радостно отвечает:
— Ну вот еще… Чего это ты выдумала?!
Осторожно, тут — мины!
Зимой сорок четвертого готовилось наступление наших войск под Варшавой. Нам приходилось летать — много. В долгие зимние ночи, когда в пятом часу вечера уже темно, а рассвет наступает только в девять, мы порядком уставали от полетов.
В то время мы уже брали с собой парашюты. Правда, сначала неохотно. Уж очень они обременяли нас. Полетаешь всю ночь, часов четырнадцать подряд, а утром не можешь из кабины выбраться. Просто сил не хватает. Забросишь ногу за борт, приподнимешься слегка — и вываливаешься из самолета, как мешок… А тут еще парашют с собой тащить!
Но все-таки парашюты брали не зря.
Однажды от наземных войск сообщили, что в районе передовой упал горящий самолет. В ту ночь не вернулись с боевого задания командир третьей эскадрильи Леля Санфирова и штурман эскадрильи Руфа Гашева.
На следующий день мы узнали, что одна из летчиц погибла. Из полка на передовую поехала машина и привезла мертвую Лелю и живую Руфу.
Лелю похоронили, а Руфу, которая никак не могла прийти в себя после случившегося, отправили в санаторий. Только вернувшись оттуда, она смогла рассказать нам подробно обо всем, что пришлось ей пережить.
…Мы сидели в тесной комнатке. Потрескивали дрова в печке-времянке. За приоткрытой дверцей на поленьях плясали желто-красные языки пламени. Не сводя с них глаз, Руфа рассказывала…
— Вот так же в санатории, в бывшем помещичьем доме, я сидела часами у камина и смотрела на огонь. После всего происшедшего я как-то перестала ощущать жизнь. Ни на что не реагировала, не могла ни есть, ни спать. Врачи говорили, что у меня «психотравма». Все дни я проводила в одиночестве. Уставившись в одну точку, смотрела, как полыхает огонь. И мне казалось, что я сижу в самолете, а пламя ползет по крылу, приближаясь к кабине…
Все, что случилось тогда, никак не могло улечься в голове, стать прошлым. Отдельные моменты пережитого вдруг живо всплывали в памяти. Только я никак не могла связать их вместе…
Но однажды, когда я, как обычно, сидела, тупо уставившись на огонь, обрывки воспоминаний как-то сами собой соединились, и мне стало легче. Вечером я уснула и впервые за это время проспала до утра…
…В ту памятную ночь тринадцатого декабря мы с Лелей, уже сделав два вылета, летели, на цель в третий раз. Это был мой восемьсот тринадцатый боевой вылет. Бомбили мы тогда железнодорожную станцию Насельск, севернее Варшавы. Прицелившись, я сбросила бомбы. Снизу нас обстреляли. Развернувшись, Леля взяла курс домой.
Далеко впереди поблескивала лента реки Нарев. Линия фронта была уже близко, когда я вдруг увидела, что загорелось правое крыло. Сначала я не поверила своим глазам.
— Леля! Ты видишь?
Она молча кивнула, продолжая лететь дальше. Неприятно засосало под ложечкой: под нами была чужая земля, немцы… Вспомнилась Кубань, полет, из которого мы с Лелей не вернулись на свой аэродром. Это было полтора года назад. Я опять переживала тревожно-гнетущее чувство, как и в тот раз, когда остановился мотор и мы летели в темноте, теряя высоту, и знали, что не долетим, сядем у немцев. Тогда мы остались живы, и после нескольких дней скитаний нам удалось перейти линию фронта. А что нас ждало теперь?
Огонь быстро расползался в стороны, подбираясь все ближе к кабине. Леля тянула время: надежда долететь до линии фронта не покидала ее… Но вот больше медлить нельзя, и я слышу ее голос:
— Руфа, быстрее вылезай! Прыгай!
Инстинктивно ощупав парашют, я машинально начала выбираться из кабины. Все еще не верилось, что придется прыгать. Обеими ногами стала на крыло — в лицо пахнуло горячей волной, обдало жаром. Успела лишь заметить, что Леля тоже вылезает, и меня сдуло струей воздуха. А может быть, я сама соскользнула в темноту ночи, не знаю.
Падая, дернула за кольцо. Парашют почему-то не раскрылся, и я камнем понеслась в черную пропасть. Ужас охватил меня. Собрав все силы, я еще раз рванула кольцо. Меня сильно тряхнуло, и надо мной раскрылся купол парашюта.
Приземлилась благополучно. Сначала в темноте ничего не было видно. Отстегнув лямки, я высвободилась из парашюта и, отбежав в сторону, поползла. На земле стоял сильный грохот; казалось, стреляли сразу со всех сторон. Мне хотелось куда-нибудь спрятаться. Я нашла воронку от снаряда и залезла в нее.
Первое, что я увидела, был наш По-2, пылавший на земле. Мне он казался тогда живым существом, боевым товарищем, принявшим смерть без крика, без стонов, как и подобает настоящему воину.
Несмотря на холод, мне было жарко, лицо горело, мысли путались. «Где я? Куда идти? А Леля, что с ней?» В висках стучало, и почему-то назойливо лез в голову один и тот же веселый мотив из «Севильского цирюльника».
Нужно было успокоиться, сосредоточиться. Вынув пистолет, я положила руки на край воронки, опустив на них голову и прижавшись лбом к холодному металлу. Мысли постепенно пришли в порядок. Прежде всего — определить, где восток. Но как? Звезды не просматривались: было облачно. Значит, по приводным прожекторам. Их было несколько, и все они работали по-разному. Сообразив, где находится передовая, я поползла на восток.
Мысли о Леле не покидали меня. Что с ней? Может быть, она ушиблась, сломала ногу и лежит одна, беспомощная? А может быть, ее схватили немцы? Я снова вспомнила Кубань. Тогда мы ползли вместе, перебираясь через линию фронта. Вместе…
Вдруг моя рука наткнулась на что-то холодное, металлическое. Предмет имел цилиндрическую форму. Я осторожно ощупала его и догадалась: мина! Что же делать? Здесь минное поле. Я огляделась вокруг, но ничего не увидела на земле. Только сзади на небольшой горке, где я приземлилась, белел мой парашют.
Я старалась найти выход, но, так ничего и не придумав, снова двинулась в путь, шаря перед собой рукой, а потом палкой, как будто это могло спасти меня от внезапного взрыва. Передо мной возникла стена из колючей проволоки. Я попыталась подлезть под нее. И когда случайно посмотрела влево, то совсем близко при свете вспыхнувшей ракеты увидела небольшую группу людей — человека три-четыре. Они быстро шли, пригнувшись к земле, по направлению к белевшему в темноте парашюту. Я замерла на месте: свои или немцы?
Когда они прошли, я снова сделала попытку пробраться через проволоку. Долго возилась, исцарапала руки и лицо, порвала комбинезон. Наконец мне удалось преодолеть ее.
Через некоторое время мне показалось, что впереди разговаривают. Подползла поближе, прислушалась. И вдруг совершенно отчетливо услышала отборную русскую ругань. Она прозвучала для меня как чудесная музыка. «Свои!» Я встала во весь рост и крикнула:
— Послушайте, товарищи!..
В ответ закричали:
— Давай сюда, родная!
И сразу же другой голос:
— Стой! Осторожно: тут мины!
Но я уже была в траншее. Только тут я почувствовала, что устала. Ноги замерзли: унты были потеряны. На одной ноге остался меховой носок, другого не было. Его потом нашли и передали мне солдаты, ходившие к парашюту искать меня. По небольшому размеру носка они догадались, что на горевшем самолете летели женщины. Им, конечно, известно было, что на их участке фронта находится женский полк.
В траншее меня окружили бойцы, дали горячего чая, кто-то сиял с себя сапоги и предложил мне. Потом меня повели на КП.
Мы долго шли по извилистой траншее, пока не уткнулись в блиндаж. В насквозь прокуренной комнате было много пароду. Меня расспрашивали, я отвечала. Качали головой; чуть бы раньше прыгнуть, и снесло бы прямо к немцам. Ширина нейтральной полосы, на которую я приземлилась, была не больше трехсот метров. Они все видели: как загорелся самолет, как падал.
Мне хотелось спросить о Леле, но я не могла решиться. «Почему они не говорят о ней ни слова?» И, словно угадав мои мысли, кто-то произнес:
— А подружке вашей не повезло — подорвалась на минах.
Это сказано было таким спокойным, привычным ко всему голосом, что я не сразу поняла. А когда смысл этих слов дошел до моего сознания, внутри у меня как будто что-то оборвалось…
Я автоматически продолжала разговаривать, слушала, что мне говорили, произносила какие-то слова. Но все окружающее перестало для меня существовать. Все, кроме Лели. «Подорвалась… Леля подорвалась…»
— Она тоже шла через минное поле. Но там были мины противопехотные. А вы наткнулись на противотанковые, потому и прошли.
«Да, да… Я прошла. А вот Леля…»
Я ни о чем не могла больше думать. Меня куда-то повезли на машине. Мы подъехали к землянке. Передо мной оказался генерал, о чем-то расспрашивал. Я односложно отвечала ему, ничего не понимая, не чувствуя, как каменная. Генерал протянул мне стакан:
— Пей!
Это был спирт. Покачав головой, я отказалась:
— Не хочу.
Тогда он решительно приказал:
— Пей, тебе говорят!
Я выпила его, как воду. Потом пришла медсестра, дала мне снотворное, по я не уснула. На рассвете Лелю должны были вынести с минного поля. Уставившись стеклянными глазами куда-то в угол, я сидела и ждала рассвета. И опять в ушах звучал все тот же веселый мотив. Он преследовал меня упорно, навязчиво…
Часто приходила медсестра, что-то говорила. В моей памяти оставалось только то, что касалось Лели. Утром ее принесут. Пошлют лучшего минера старшину Ткаченко и еще двух человек. А может быть, она жива?
Наступило утро. Лелю нашли, принесли. Я вышла из землянки посмотреть на нее. Она лежала на двуколке. Казалось, она спит, склонив голову на плечо. Я видела только лицо, все остальное было закрыто брезентом.
Передо мной лежала Леля. Она была мертва. Ей оторвало ногу и вырвало правый бок. Все это я уже знала. Но ничто не шевельнулось во мне. Я равнодушно смотрела на нее, как будто это была не она, а груда камней.
Потом приехали девушки из полка. Обнимали, утешали. Я о чем-то говорила с ними. Сели в машину, я сняла сапоги — передать солдату. Кто-то укутал мне ноги. Когда машина въехала в парк и остановилась у большого дома, где мы жили, я сразу встрепенулась, заспешила и, выпрыгнув из машины, босиком побежала в свою комнату. Мне казалось, что Леля там, живая…
Два дня лежала я с открытыми глазами на койке и никак не могла уснуть. Возле меня дежурили, давали мне порошки. Я послушно принимала их, но сон все равно не приходил.
Потом мне сказали, что Лелю хотят похоронить в Гродно, на советской территории. Когда я узнала, что ее увезут, я ночью пошла с ней прощаться. Девушки-часовые пропустили меня в клуб, где она лежала. Я увидела ее в гробу… И дальше ничего не помню. Очнулась я у себя в комнате. Вот тогда-то меня и отправили в санаторий.
Вернувшись в полк, я первое время все думала: а вдруг я буду бояться?.. Вдруг мне страшно будет летать? Ведь бывает так. Но все обошлось. Теперь я летаю с Надей Поповой. Она хороший летчик. Веселая… Но совсем непохожа на Лелю. Хотя часто в полете я называю ее Лелей…
На Висле
— Рр-раз — взяли! Еще — раз!
Самолет медленно, по-черепашьи, двигается вперед. Я стараюсь, чтобы колеса не сползли с досок в густую глубокую грязь. Мотор работает на полной мощности. Техники тянут самолет, поднимая его на собственных спинах, утопая в черном месиве грязи. Перекладывают доски, когда по ним уже прорулила машина.
Девушки забрызганы грязью, лица красные, еле дышат. Я сижу в кабине, но мне кажется, что я вместе с ними тащу самолет…
Здесь, в польском городке Слупе, нас застала распутица. Февраль, но снега почти нет. Днем на нашем аэродроме непролазная грязь. И только к середине ночи немного подмораживает.
Задача — бомбить крепость Грауденц, что на Висле. Крепость упорно держится.
Летать с раскисшего аэродрома невозможно. А надо! И мы летаем. Несмотря ни на что. Соорудили небольших размеров деревянную площадку, из обыкновенных досок. С нее самолеты взлетают, на нее садятся. Правда, приходится летать с боковым ветром — деревянную полосу не повернешь в нужном направлении. Но не это самое сложное.
А вот подрулить к старту — проблема. Колеса увязают в густой грязи по самую ось. Даже на полном газу самолет нельзя сдвинуть с места. Единственный выход — подкладывать под колеса доски…
Медленно, с трудом я наконец подруливаю к деревянной полосе и останавливаюсь на самом краю твердой площадки. Девушки-вооруженцы на руках подносят «сотки». Бомбы тяжелые, девушки кряхтят. Подвесить стокилограммовую бомбу нелегко. Но они наловчились: две-три девушки, стоя на корточках, на коленях, быстро поднимают «сотку», подводят ее к замку и подвешивают под крыло, закрепляя винтами. Потом другую. Когда бомбы подвешены, они уходят за новыми: уже подруливает следующий самолет.
Девушки-вооруженцы… Им здорово достается. Руки у них шершавые, потрескавшиеся. Зимой примерзают к металлу. Бывают ночи, когда каждая из них поднимает в общей сложности больше двух тонн бомб. Спать им приходится мало: днем они готовят взрыватели к бомбам, проверяют вооружение, чистят пулеметы, ходят в наряд. И питаются они не так, как летчики. Но никто из них ни на что не жалуется: война…
Почему-то они, как на подбор, все небольшого роста, тихие, скромные девочки. Техники — те погорластее. Если нужно, отругают летчика так, что только держись…
До утра мы летаем, бомбим крепость. А утром, пошатываясь от усталости, плетемся с аэродрома. Техники и вооруженцы еле ноги волочат.
На шоссе нас ждет машина. Трудно, ох как трудно поднять ногу, чтобы влезть в нее!
Возле столовой нас встречает начштаба Ракобольская. Она, улыбаясь, подходит к Ире, ко мне и говорит:
— Поздравляю вас. Сегодня в газетах Указ о присвоении звания Героя Советского Союза девяти нашим девушкам. В том числе и вам.
Мы знали, что еще в октябре прошлого года нас представили к этому званию, но все равно растерялись. Как-то совсем неожиданно получилось. Ира покраснела и, поблагодарив ее, ничего не сказала. К этому времени счет боевых вылетов у Иры Себровой перевалил далеко за девятьсот. Она держала первенство в полку. Но не любила моя Ира, когда ее как-то отмечали, выделяли среди других…
Пока у нас в полку было пять Героев: Дуся Посаль, Женя Руднева (обеим это звание присвоено посмертно), Маша Смирнова, Дина Никулина и Дуся Пасько. Теперь еще девять.
…Из Слупа полк перелетел в город Тухоля. На домах, в окнах — польские национальные флаги. Красно-белые. Красное с белым всюду: в петлицах пиджаков, на шляпах жителей…
Большой зал местного театра. Здесь у нас торжество. Для вручения наград приехал командующий фронтом маршал Рокоссовский. Когда он, высокий, худощавый, вошел в зал, Бершанская громко и четко отрапортовала ему. Маршал, немного растерянный, тихо поздоровался с нами и, услышав общий громовой ответ, смутился. Затем он произнес небольшую речь и начал вручать Золотые Звезды и ордена.
Высокую награду получили Ира Себрова, Женя Жигуленко, Надя Попова, Руфа Гашева, Катя Рябова и я. Трем девушкам это звание было присвоено посмертно: Оле Санфировой, Тане Макаровой и Вере Белик.
Посмертно. Сколько могильных холмов осталось на нашем пути!.. На Кубани, в Белоруссии, в Польше… У многих из тех, кто уже не вернется с войны, могил не осталось — у тех, кто сгорел в воздухе вместе с самолетом.
И когда мы почтили их память вставанием, я подумала о том, что высокое звание Героя принадлежит не только тем, кого отметили, но и многим из тех девушек, которые не вернулись. Они погибли героями.
Снег
Идет снег. Уже много часов. Крупные тяжелые хлопья падают на землю.
Давно рассвело, а в небе все еще темно. Как будто рассвет только начинается. Если запрокинуть голову и смотреть вверх, то кажется, что ничего больше не существует на свете, только хлопья снега, несущиеся вниз. И — тишина. Та особенная зимняя тишина, какая бывает, когда неслышно падает снег. Когда тебе нестерпимо хочется услышать, как он шумит…
Я жду, чтобы снег прекратился. Нужно лететь на поиски. Жду терпеливо, погруженная в тишину. А он все падает, падает. Оседает на крыльях самолета, на брезентовых чехлах, которыми закрыты мотор и кабины. И нет ему конца. Как будто небо опрокинуло на землю весь свой снежный запас.
Иногда я подхожу к самолету и раздраженно смахиваю крагами слой снега с крыла. Но темная блестящая поверхность его сразу же тускнеет, покрываясь сначала легким пушком прикоснувшихся первых снежинок, затем становится белой. Новый слой снега нарастает на крыле. Он такой нежный, пушистый, этот белый снег… Но я смотрю на него с ненавистью.
Раздражение быстро проходит, если постоять, глядя вверх на снежинки. Кружась в несложном танце, они несутся вниз легко и весело, не думая о том, что их там ждет внизу. Не все ли равно… Им весело, они кружатся и кружатся. Я смотрю на них, и тревожные мысли проходят.
Ночью полеты были прерваны. Мы бомбили порт Гдыню, и вдруг пошел снег. Сначала слабый. Многие успели долететь до своего аэродрома. Потом повалил густой-густой. Четыре самолета не вернулись.
Иры моей нет. И Клавы-джан тоже. А прошло уже много времени. Где они?
Я мягко ступаю унтами по свежему снегу. Десять шагов в одну сторону, десять в другую. Иногда останавливаюсь, чтобы посмотреть вверх. И снова хожу. Где они? Может быть, сели в поле… А может быть… Нет, лучше смотреть на снег. Смотреть долго, запрокинув голову, чтобы видеть только небо…
Проходит еще немного времени. Небо заметно светлеет. И снег стал падать реже. Кажется, он перестает…
Сейчас придет Поля Гельман, штурман. Мы полетим с ней искать девушек.
Еще издали я увидела ее смешную маленькую фигурку. Она спешит, семеня ногами, переваливаясь с боку на бок. В меховом комбинезоне, в мохнатых унтах, она похожа на колобок. Сбоку, где-то ниже колен, болтается планшет. Он мешает ей идти, сползает вперед, и она без конца поправляет его. Поля всегда спешит и всегда опаздывает. К этому все уже привыкли. Но сегодня она не опоздала.
Запыхавшись, еще на ходу она спрашивает:
— Летим? А где механик?
— Сейчас придет. Она у соседнего самолета.
Мы смотрим на карту. Прикидываем, где могли сесть самолеты.
Вероятно, восточнее Вислы. Никакой летчик не станет держать западный курс, когда не видно земли и когда он не знает, где находится.
Наконец снег прекратился, и мы вылетаем на поиски. Внимательно просматриваем землю в предполагаемом районе посадки. Всюду белым-бело от снега, но самолетов не видно. Проходит час, два и больше — мы ищем до тех пор, пока не подходит к концу запас горючего. И только тогда возвращаемся. Другие два самолета, вылетевшие на поиски, тоже прилетели ни с чем.
Оказалось, пока мы искали пропавших, они сами вернулись. Все, кроме одного самолета.
Ира встретила нас так, будто все было нормально, ничего страшного и не могло произойти.
— Зачем бросаться в панику, искать? Подождали бы немного.
Легко сказать — подождали бы…
Потом Ира рассказала, что на рассвете, когда горючее подошло к концу, она попробовала посадить самолет. Видимость была очень плохая. Несколько раз вслепую она заходила на посадку. Правда, на небольшой высоте темные массивы леса все-таки просматривались. Каждый раз, когда она пыталась садиться, у самой земли перед самолетом вырастало какое-нибудь препятствие: столбы, деревья, постройки… Только на пятый раз ей удалось посадить самолет.
Три самолета вернулись. А четвертый потерпел аварию. Сильно пострадала Клава-джан, Клава Серебрякова. У нее было несколько тяжелых переломов обеих ног. Тося Павлова, ее штурман, отделалась сравнительно легко: сломала руку.
Это не самый плохой конец
Брунн — чистенький, тихий немецкий городок, расположенный к северу от Берлина. Мы живем неподалеку от городка, в имении. В двухэтажном доме много старинной мебели, но все в беспорядке сдвинуто, перевернуто. Два рояля. Весь чердак доверху забит нотами. Бетховен, Вебер, Моцарт…
Дом спрятан в зелени. Цветут липы, сирень. В большом парке прекрасное озеро. Говорят, владелец имения, барон, и его семья утопились в этом озере. Не успели уехать.
За последнюю неделю наш Второй Белорусский фронт продвинулся на сотни километров. Он наступал так стремительно, что едва ли еще несколько дней назад барону приходила мысль о бегстве. Вероятно, он надеялся, что Одер — надежная преграда для советских войск…
Наш аэродром — зеленое поле на окраине городка. Но летаем мы с «подскока» — площадки, которая значительно ближе к фронту.
Близится конец войны: противник всюду капитулирует. Летать почти некуда. Осталась только группировка в районе порта Свинемюнде, откуда немецкие войска удирают пароходами через Балтийское море. Мы бомбим порт.
Ночи темные, туманные. Большая влажность, ведь море рядом. Свинемюнде — к северо-востоку от нашего аэродрома. Так что в самом конце войны на наших компасах стоит не западный, а почти восточный курс…
…К утру дымка усилилась, и видимость стала совсем скверной. Быстро образовался туман. Сначала в низинах, потом везде.
Часть самолетов успела улететь с аэродрома «подскока» на основной, когда туман еще только начинался. Я взлетела последней. К этому времени аэродром затянуло почти целиком.
Начинало светать. В воздухе висела серая мгла. Земля была покрыта светлым слоем тумана, довольно высоким.
— А что, если наш аэродром тоже закрыло? — сказала с тревогой Нина, когда мы пролетели десять минут.
— Не думаю, — ответила я, хотя в действительности как раз беспокоилась о том же. — Наша площадка на возвышенном месте.
Мне очень не хотелось, чтобы и там оказался туман, и я успокаивала себя. Да и возвращаться уже было поздно: теперь заволокло и прежнюю площадку.
Вскоре мы заметили, что на нашем аэродроме непрерывно стреляли ракеты. Красные, белые, зеленые огоньки мутно просвечивали в тумане. Я сделала круг. Нас услышали и дали красную ракету. Потом еще одну и еще. Посадку не разрешали.
Но, несмотря на туман, пролетая над посадочными огнями, я хорошо видела «Т». Оно просматривалось вертикально на небольшой высоте.
— Посадочный курс — точно сто девяносто градусов, — напомнила Нина.
С этим курсом я сделала несколько заходов на посадку, во каждый раз нас встречали красной ракетой. Я бы могла сесть. Делая один круг за другим, мы точно рассчитали, как нужно садиться. Однако красные ракеты упорно взлетали вверх.
Что там? Занята посадочная площадка? Почему не разрешают? Или боятся?
Посадка в тумане опасна. Можно не выдержать направление и наскочить на самолеты. Потерять скорость или врезаться в землю на скорости, мало ли что…
Но сесть-то нужно! А время идет, и уже рассвело. И туман не рассеивается, а скорое, наоборот, сгущается. Я делаю круг за кругом. Земли не видно, только посадочные огни, когда пролетаешь строго над ними.
Я начинаю нервничать. Сколько же еще ждать? Или мне предлагают уйти на другой аэродром? Но я не знаю, где другой. А на прежнем тоже туман. Да и горючего в баке мало: возвратившись с задания, мы не заправили самолет.
И мы с Ниной решаем садиться. Пусть будет, что будет!
Захожу с курсом 190°, так, чтобы приземлиться еще до «Т». Возможно, на посадочной и в самом деле какое-нибудь препятствие. Летим на малой скорости, чтобы пробег самолета на земле был как можно короче.
Нина даст ракету. Я прошу ее:
— Следи внимательно за землей. Скажи мне сразу же, как только увидишь ее.
Мы снижаемся. Кругом белое молоко. По спине ползет холодок: а если разобьемся? Обидно, в самом конце войны…
Я планирую, но поддерживаю небольшой газ, чтобы в случае необходимости можно было сразу же уйти на второй круг. Высота все меньше. Скоро земля. Остаются секунды, но я ее не вижу. И Нина молчит, значит, тоже не видит. Пора выбирать угол планирования, выравнивать самолет…
Внезапно — удар! Земля! Так мы и не увидели ее вовремя…
Стукнувшись о землю, самолет немного пробежал вперед и, круто развернувшись, остановился как вкопанный, накренившись влево. Мы вылезли. Оказалось, подломали шасси. Наш По-2 стоял на бугре, о который он стукнулся колесами. Впереди в тумане светились огни посадочного «Т». А я и не предполагала, что тут бугор…
К нам уже бежали со старта.
— Живы?
— Живы. А почему не сажали?
— Так ведь туман! Можно разбиться. Ждали, чтоб посветлее было…
Я испытывала двойственное чувство: с одной стороны, было неприятно, что поломано шасси, а с другой — я все же была довольна, что мы на земле. Вероятно, это не самый плохой конец…
Пришла победа!
Взят Берлин. Это значит — конец войне. Почему-то трудно в это поверить. Так долго, так бесконечно долго она тянется.
Конец войне! Это так грандиозно и замечательно, что кажется просто неправдоподобным. Немцы капитулируют. Но еще держится группировка фашистских войск на севере. И мы туда летаем. Ира Себрова уже сделала свои тысячный боевой вылет. А может быть, завтра нам уже не придется бомбить?
Как бы там ни было, а на новой точке, где мы сейчас стоим, нас, как обычно, заставили знакомиться с районом боевых действий. Задание — полет по треугольнику днем. Мы с Ирой взлетели парой. И, как-то не сговариваясь, поднявшись в воздух, решили отклониться от заданного маршрута. В сторону Берлина, конечно.
Очень любопытно взглянуть на Берлин сверху. Днем. Представится ли еще когда-нибудь такая возможность? Какой он, Берлин, «логово фашистского зверя», как называют его в газетах, столица поверженной Германии?
Мы летим на небольшой высоте. Под крылом пригороды Берлина. Ровные, светлые шоссейные дороги. Особняки в подстриженных садах. Много зелени. Все аккуратно, геометрически точно. Здесь нет разрушений, изрытой траншеями земли. Никаких следов войны. Так по крайней мере кажется, если смотреть сверху, с птичьего полета. Да, вероятно, так и есть — ведь наши войска заняли этот район с ходу.
Подлетаем поближе, и перед нами открывается огромный серый полуразрушенный город. Он весь дымится, кое-где еще догорают пожары. Небо почти сплошь затянуто дымом, и солнце с трудом пробивается сквозь дымную завесу. Светит слабым желтоватым светом, как при солнечном затмении. В воздухе пахнет гарью.
Мы низко парой пролетаем над рейхстагом, где развевается наш советский флаг, над Бранденбургскими воротами. Наверное, смешно выглядят наши По-2, две маленькие пчелки, над серой громадой города, раскинувшегося на многие километры.
Делаем большой круг и, выбравшись из дыма, летим домой. Снова ярко светит солнце. Майское солнце, такое же, какое светило нам тогда, в Энгельсе, при отлете на фронт. Такое — и не такое. Новое — солнце Победы…
О том, что должен быть приказ Верховного Главнокомандующего, мы узнали восьмого мая. Приказ, после которого наступит Мир!
И все-таки Победа пришла внезапно.
Мы прыгали, кричали, целовались. В парке под цветущими липами накрыли праздничные столы и выпили за Мир. Вечером где-то далеко, в Москве, Родина салютовала победителям. Мы устроили свой салют: стреляли вверх цветными ракетами, палили из пистолетов, кричали «ура»…
В этот день мы надели платья. Правда, форменные, с погонами. И туфли. Не сапоги, а туфли, сшитые по заказу. Их привезли на машине. Полный кузов — выбирай! Настоящие туфли, коричневые, на среднем каблучке… Конечно, не ахти какие, но все же туфли. Ведь войне конец!
Пришла Победа. Это слово звучало непривычно. Оно волновало, радовало и в то же время, как ни странно, немножко тревожило…
Мир… Он нес с собой большое, хорошее. Мир — это было то, ради чего мы пошли на фронт, за что погибли наши подруги. Он означал начало новой жизни, которую мы еще так мало знали. Пожалуй, большинство из нас основную часть своей сознательной, по-настоящему сознательной жизни провели на войне. Где будет теперь наше место?
Четыре года… Мы ушли в армию, когда нам было девятнадцать, даже восемнадцать. За эти годы мы повзрослели. Но в сущности, настоящая жизнь, с ее повседневными заботами и тревогами, для нас еще не начиналась. Никто из нас толком еще не знал, что его ждет впереди. Одни мечтали учиться. Вернуться в институты, к прерванной учебе. Другие хотели летать…
С наступлением Мира всех потянуло домой. Сразу. Захотелось остро, до боли в сердце, туда, где нас ждали, где все — такое знакомое, близкое, свое, где Родина…
Люди по-разному представляют себе Родину. Одни — как дом, в котором они родились, или двор, улицу, где прошло детство. Другие — как березку над рекой в родном краю. Или морской берег с шуршащей галькой и откос скалы, откуда так удобно прыгать в воду…
А я вот ничего конкретного себе не представляю. Для меня Родина — это щемящее чувство, когда хочется плакать от тоски и счастья, молиться и радоваться.
Родина…