Тишина опустилась на кладбище, стихли рыдания у соседней могилы, и березы перестали шелестеть листвой. Слезы бежали у Ирши по щекам, он держал в руках листки письма, дрожали косые ряды букв, молчал оркестр, высокая скорбь легла на лица всех, кто стоял возле гроба.
Лишь человек в гробу оставался таким же простым и спокойным, с лица его навсегда исчезла ироническая улыбка, и губы были сжаты навечно. Многие в эту минуту почувствовали, что им будет не хватать этой иронической, а временами злой усмешки, что они утратили, не дослушали что-то важное, упустили, недоглядели. Пролетела птица — голубь или ворона, и маленькая, крестом, тень перечеркнула гроб.
Ирина долго ходила по городу, взяла билет в кино — показывали новую комедию, где веселый, но неловкий солдат попадал в смешные, по мысли авторов фильма, положения: то залез в курятник, то упал в лужу, — Ирина тихо вышла из зала. Ей не к кому было идти, а родного крова боялась. Решила зайти к Клаве.
Позвонила домой: «Я у Клавы». Сказала и, не дослушав ответа, повесила трубку. И опять стало тошно до отвращения: ведь раньше никогда не говорила Тищенко, где она.
Клава гладила белье. Синеглазый застенчивый мальчик играл на полу с игрушечным автобусом. Ирина села да стул, поманила его блестящими пряжками сумочки. Мальчик минуту поколебался, потом пошел, но его по дороге перехватила Клава, повернула назад, еще и подтолкнула в спину.
— Не привыкай лезть к взрослым. Играй.
То, что Клава не позволила мальчику подойти, почему-то резануло Ирину по сердцу, и она на мгновение оцепенела от обиды, дрожащими пальцами защелкнула сумочку, хотела подняться и не смогла. Наверное, Клава заметила это, а может, просто захотела исправить свою грубость, поэтому и сказала сыну, но слова явно предназначались Ирине:
— Ты же мужчина. Будь самостоятельным.
— Когда ты сама лезешь ко мне да лижешься, не говоришь, чтобы был самостоятельным, — обиделся мальчик.
— Поговори у меня! — пригрозила Клава. И к Ирине: — Уже усекает.
— Не усекает, а понимает, — поправил ее сын.
— Не встревай в разговор старших, — строго сказала Клава. — Иди к бабе Фросе.
Парнишка хитровато посмотрел на мать, видно было — не боялся ее, знал, что она его любит, однако послушался, пошел.
Ирина тем временем немного успокоилась. Вспомнила недавние похороны и то, как убивалась Клава по Рубану, как хлопотала на похоронах, — и примирилась с ее нечуткостью.
— Только подумай, — сказала после долгого раздумья, — жизнь идет, как и шла. Кино, пляжи, ресторан. Через год забудем…
— Так было всегда, — отделалась привычной житейской мудростью Клава, но опечалилась, и было видно по ней, что эта мудрость и ее не успокаивает. Поставила утюг и начала расправлять простыню. Она была крепко накрахмалена и слиплась в нескольких местах.
— Ведь несправедливо же, что именно с ним…
— А мы много сделали, чтобы смягчить ему жизнь? — вдруг нервно спросила Клава.
— Но у него была та белокурая женщина. Не знаешь, кто она?
— Не знаю.
— Выходит, и его любили… Утюг сдвинь, прожжешь, — сказала уже другим тоном.
Клава выдернула вилку шнура, села напротив нее.
— Тяжело на сердце? Выговориться пришла, по глазам вижу…
— По глазам? Заметно?
— А ты думала… Ходишь как помешанная. То летишь, земли под ногами не чуешь, то сидишь, как с креста снятая. Погубишь себя. Запуталась ты, Ирка, — не распутать. Одно скажу: не можешь — не лезь. А уж если… Впрочем, у вас с Василием нет детей, все просто решается.
— Я думаю об этом и не могу…
Клава снова поднялась, стала складывать белье. Простыню к простыне, рубашечки к рубашечкам; такие маленькие были эти рубашечки, что Ирине захотелось плакать.
— И верно делаешь, — сказала Клава. — Я бы на твоем месте… Мне бы такого мужа, как Тищенко. Таких теперь днем с огнем не найдешь.
— А что, все остальные сброд? — спросила Ирина с вызовом.
Клава посмотрела на нее прищуренными глазами.
— Он тебе опротивел? Поймала его с поличным? Вот то-то.
Ирина вздохнула. Подумала, что могла бы сказать кое-что и против Василия. Груб, да еще и рисуется своей грубостью. Говорит: мы от земли, мы разных тонкостей не знаем. А почему, если сам понимает, не откажется от дурных привычек? Зачем раздражать других показной правдой?
Вслух сказала другое:
— Мне от этого не легче. Господи, есть же на свете люди: живут свободно, счастливо. Я же знаю, вижу. Неужели… нельзя превозмочь себя?
— Если бы было можно, ты бы по тому закону и жила. Тебе с твоим характером одна судьба: жить с одним мужиком. А то заработаешь чахотку. — Клава отнесла в шкаф выглаженное белье, остановилась напротив Ирины, на ее губах блуждала усмешка. — Хочешь, я тебя вылечу. Одним махом?
— Как?
— Отобью у тебя Сергея.
— Ты жестокая, — Ирина поднялась. — Ты действительно завидуешь мне. Моей… чистой любви. И даже мукам моим. Завидуешь! Потому что сама не способна на любовь.
Клава смерила ее презрительным взглядом, с треском расправила простыню.
— Как бы не так. «Не способна»! Мне бы твои муки. Была бы на твоем месте, тоже, может, влюбилась бы в какого-нибудь бедного студента. Ах, как романтично! С жиру бесишься! Ты посмотри — как я могу влюбиться? — И повела рукой.
Ирина проследила взглядом за ее рукой. Рассохшийся стол, скамья с поленом вместо ножки, шкаф — такие шкафы большей частью стоят в студенческих общежитиях, плетейная из лозы этажерка для книг, три стула.
— При моей-то зарплате, да еще парализованная мать…
Она в этот момент не могла сочувствовать Клаве. Да и Клава показала убогость своей квартиры ей в укор. Ирина медленно двинулась к двери. Клава схватила ее за плечи, остановила силой.
— Постой… Матрена-Офелия. Я это для тебя, чтобы ты хотя бы немного опомнилась. Чтобы посмотрела на мир… В нем и без любви хватает трагедий. А у тебя все-таки не трагедия. Вон Рубан… У той беленькой, Настей ее зовут, ребенок от него. Не хотел он, чтобы знал отца-инвалида. И зарплату отдавал почти всю. А теперь… Понимаешь, каково ей?
— Прости, — сказала Ирина. — И спасибо… за урок.
— Прости и ты.
Ирина поспешила выйти, чтобы не расплакаться. Снова ей дорогу перешел, теперь уже мертвый, Рубан. «Нужно найти ту женщину… Сделать для нее что-то». Было стыдно, больно. Вспомнила, как Василий Васильевич добивался квартиры Рубану, и защемило сердце. В троллейбусе, среди людей, немного успокоилась. Около нее стояла стайка ребят — учеников третьего или четвертого класса, они тянулись руками к верхней никелированной перекладине, за которую держались взрослые, хотели побыстрее стать как они. Самый маленький, худой, большеглазый, не дотянулся, держался за перекладину сиденья, видно было, переживал. Что ж, для него это трагедия. Девочки стояли отдельно, почти все были выше своих ровесников.
Ей уступил место высокий мужчина с большими залысинами на лбу. Она, покачав головой, шагнула вперед. Мужчина был еще совсем молодой, и она вспомнила привычную шутку Василия, что за ней ухаживают чаще пожилые люди. Говорил, тут действуют какие-то флюиды, ведь и он старше ее. И действительно, она нравилась мужчинам в годах. Это ее обижало и казалось странным. Когда впервые узнала, что Сергей моложе ее, смутилась.
Она не застала дома мужа. А когда он вернулся, то рассказал, что из Кремянного пришла телеграмма, где сообщалось об аварии на теплостанции.
— Завтра туда выезжает комиссия. Весьма авторитетная. Боюсь, будут немалые неприятности.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Когда прозвенел звонок, Василий Васильевич бросился открывать. Но это была не Ирина. На пороге стоял нежданный гость — Майдан. Он был вальяжный, добрый, и ему хотелось видеть доброту на лице Тищенко. Но лицо Василия Васильевича выражало только деловую озабоченность и готовность выслушать начальство. Сидел, слегка склонив голову, однако это, как и всегда, не означало покорности, согласия, а только корректность к, возможно, наоборот, — готовность к возражению. Майдану это нравилось и не нравилось.
— Видел на базаре первую клубнику, — сказал расслабленно, подчеркивая неофициальность, даже дружественность своего визита.
Тищенко молчал, в его глазах Майдан прочел: «Как можно после того, что было вчера, говорить о таких мелочах!» — и подумал, что вся жизнь состоит из мелочей: по капле воды под микроскопом человек может составить представление об озере куда более точное, чем если бы объехал его вдоль и поперек.
— Ирина дома? — спросил Майдан.
— Нет.
— Курить можно? — Тищенко пододвинул гостю пепельницу. Тот закурил «Казбек». — Странный ты человек… Ломишься, рвешься сквозь терновник. Для тебя существует либо белое, либо черное, никаких полутонов. Друг или враг. А если не друг и не враг?
— Тогда кто же? И на кой черт он мне такой нужен? — Тищенко поднялся, прошел из угла в угол длинного узкого кабинета. Поправил картину на стене. Снова сел, подержал в руках пачку «Казбека», бросил на стол. — Самое удивительное, что ты, сколько я тебя знаю, больше меня придерживаешься этих двух крайних точек зрения. Черное и белое прежде всего существует для тебя… Меня можно убедить, что есть серое… Или хотя бы серенькое…
— Да, да… Интересно, — затянулся папиросой Майдан, и его худощавое, продолговатое лицо сделалось еще длиннее, щеки запали. — Интересно послушать, что ты думаешь обо мне. И вообще: лучшие отношения — это ясные отношения.
— Что с тобой? — удивился Василий Васильевич. — Никогда моим мнением по интересовался, а тут вдруг…
— А может, я меняю позиции.
— На сто восемьдесят?
— Нет, градусов на двадцать.
— Маловато. Ну да пусть. Человек ты честный, справедливый… Суховат. Не любишь риска. А без него нельзя. В каждом деле, а в творчестве особенно, нужно хоть немного рисковать.
— Ты уже попробовал… Доверился этому… Ирше. Именно об этом я и пришел поговорить. О риске. Нельзя безрассудно рисковать своим авторитетом ради одного сомнительного проектика.