Вернись в дом свой — страница 69 из 77

Много без чего люди могут прожить, но не хотят, а попав в житейский водоворот, уже не хотят иначе, усложняют жизнь и тратят в этой толкотне здоровье. Природа сама по себе красота, гармония, так принимай ее в душу, любуйся, сливайся с нею!

Утром в лесу ворковали горлицы — словно рассыпали по бусинке блестящее монисто. Днем иволга заливала сад синим половодьем звуков. Крупные, наряженные в красные штаны и пестрые кацавейки дятлы простукивали день до самого донца, и он отзывался сильно, полнозвучно. Но человеку этого мало. Наверно, потому он и человек. Через несколько дней Петро стал приносить из лесу коряги, похожие на чертей, странных птах и зверей. Вмешательство художника там почти не требовалось. Примак только отделял ножом кое-какие сучки. Микеланджело говорил, что он только убирает из мраморной глыбы лишнее. А через несколько дней Долина заметил, что стоит возле гигантского пня и мысленно вглядывается в него, освобождая из дерева могучего бородатого полещука. Сашко повернулся и решительно зашагал прочь. Он сознательно убегал, не хотел нарушать покоя и гармонии, которые охватывали его, и этот луг, и лес, и горлиц, и дятлов. Но он понимал, что это — временное согласие с природой. Что он все-таки стоит над ней. И ему скоро захочется искать, докапываться, мучиться. Ребенок, держа в руках игрушку, говорит отцу: «Разбей, я хочу посмотреть, что там внутри». Этому закону подвластно все существование человека, — что там дальше, внутри. Когда же он познает очередную игрушку, наступает разочарование. Но игрушек в мире очень много. И этой гонке нет предела. Нет конца человеческому познанию, и возможно, в этом его спасение.

Даже на время не мог Долина принять тишину, покой. Что-то его выбивало, тревожно бродило в нем, и он все время напрягался, нервно ежился и прислушивался. Он догадывался — к чему, и боялся этого. Злился на себя. И бунтовал, бросался вслепую, направляя свое раздражение в ту сторону, откуда, как ему казалось, приходил непокой.

— Люся, вы просто созданы для кухни, — говорил он, наблюдая, как быстро, еле уловимым движением лепит она крошечные варенички. — Это ваше призвание.

— Возможно, — соглашалась Люся. — Я и вправду люблю готовить. — И улыбалась искренней, обезоруживающей улыбкой.

Сашко искал в этой улыбке лукавство и не находил его. А ее большие синие глаза смотрели приязненно и доверчиво. И вся она была по-домашнему близкая, милая. Короткое выцветшее платьице, из-под которого круглели крепкие загорелые колени, уложенная короной коса, раскрасневшееся возле огня лицо… Но он не верил ее беззаботной улыбке. Не хотел верить. За эти дни ему открылось в Люсе что-то новое, неизвестное раньше. Кроме уверенности в себе и уверенности в своей жизни — сдержанность и одновременно тонкость — понимание душевных движений, всяческих ситуаций и обстоятельств. Капризничали дети, и она сразу находила для них занятие или, наоборот, одним решительным словом приструнивала обоих — своего Павлуся и Ивасика Долину; назревала за столом ссора между Сашком и Светланой — перебивала ее шуткой или посылала Сашка в огород, к колодцу. Во всем, что касалось семьи, хозяйства, детей, Петро подчинялся ей беспрекословно, хотя она никогда не выставляла напоказ своего главенства.

И с Сашком она держалась так, словно между ними никогда ничего не было и они только теперь встретились. Может быть, именно это и раздражало Долину и не давало поверить в легкость и улыбчивость Люси. Ведь не зря ему показалось, что он уловил однажды в ее голосе тревогу.

Он прилаживал в погребе полки и попросил ее подержать доску. Неосторожно повернувшись, погасил свечку, стал искать спички и не мог найти. Шагнул к Люсе и остановился, все еще ощупывая карманы. В полной темноте услышал напряженное дыхание, потом она тихо, очень тихо попросила — зажгите.

И была в ее голосе дрожь, она словно боялась не только его, но и себя. А может, ему и вправду все это померещилось?

Теперь он еще раз взглянул на ее пальцы, которые сновали по тесту, словно по клавишам, и спросил:

— А как же ваше училище? Вы ведь преподаете теперь…

— Я буду играть роли домохозяек, — с той же спокойной улыбкой ответила она. — Они ведь — почти половина женщин в мире.

— То есть жен. Вы будете играть верных жен?

— И вам не стыдно, Сашко? Ведь вы не такой. Правда, не такой?

Этот поставленный наивно и утвердительно вопрос устыдил Долину.

— А каким бы вы хотели меня видеть? — он отвел взгляд.

— А почему об этом должна думать я? Пусть думает Светлана, — перевела Люся разговор на шутку. Надо сказать, что в таком тоне они и вели все разговоры, которые касались их теперешней жизни, и очень любил подобные шуточки Петро.

В лес, в поле и на озеро с детьми и женщинами ходил Сашко. Он, как правило, оставался с ними и дома.

— Я слышал на рыбалке, — озорно поддразнивал Петро, — как мальчишки говорили: у того дядьки целых две жены. Небось они его крепко лупят.

За этими шутками Долина не мог понять, знает ли Петро о его прошлых отношениях с Люсей. Наверно, знает. И даже не допускает мысли, что Долина попытается что-то вернуть? Так верит Люсе и ему? Или просто не думает об этом?

Перебирая все это мысленно, Сашко невольно краснел. Он не знал, почему ему стыдно, ведь он и в самом деле не нарушил ничего, что заставило бы его избегать взгляда Петра. Но и оставаться наедине с Люсей ему было все трудней. Он замечал, что невольно ловит ее улыбку, запоминает каждое слово, каждый жест а потом, ночью, вспоминает о них. А утром, едва проснувшись, чего-то ждет, ждет и боится, и это отравляет его жизнь.

Он чувствовал, что начинает завидовать Петру. Его спокойствию, беспечности, уверенности в себе и в своих поступках, и еще черт знает в чем. Может, потому, что Петро и мир воспринимал просто, широко, со стороны его практической ценности, в то же время не скрывая заинтересованности художника в нем. Он часто ходил в село и там разговаривал с председателем, бригадирами, доярками и птичницами, разговаривал, не смущаясь и не подлаживаясь; он расспрашивал их, и они водили его по ферме, по полям. Он возился возле комбайна, собирающего горох, помогал, советовал, и над его советами не смеялись. Наверно, он накапливал впечатления, подбирал натуру, — подбирал почти бессознательно: что-то останется, а что-то уйдет… Чаще всего он ходил на улицу, что вела к лесу. Была там одна хата… Обыкновенная хата с клочком поздней ржи, обсеянной по краю уже созревшим маком, с неглубоким колодцем, к которому вела тропинка через картофельник. В той хате жила бабка Текля.

Высокая, сутуловатая лесовичка с добрыми, устремленными в глубь себя, в прошлое, серыми глазами. В прошлом осталось все, чем она жила, чем могла жить. Муж и двое детей, два белявых мальчика, похожих на отца. Муж в самом начале войны был ранен, попал с госпиталем в окружение, добрался домой. Именно тогда на село налетел отряд карателей. Текля с мужем и детьми спрятались в погребе, хозяин вышел на лютые эсэсовские выкрики с сыновьями на руках. Автоматная очередь прошила и его, и детей. А ее немцы убить не успели — из лесу подошли партизаны.

Текля никогда не жаловалась, но ее облик был полон особой, неизбывной скорби. Сашку было стыдно и страшно признаться себе, но именно эта скорбь и влекла его. Он чувствовал кощунственность этого, но именно там крылась великая загадка трагического в искусстве. Ему представлялся мужчина с детьми на руках, он как бы выходил из земли или врастал в нее. Наверно, это чувствовал и Петро. Но относился к этому совсем иначе. Он мог прикоснуться к страданию, он умел исследовать горе, не боясь оскорбить его. Он починил бабке старенький курятник, выкорчевал и распилил сухие вишни в низинке, а в перерывах между работой рассказывал о себе, не стесняясь того, что приехал сюда как дачник, расспрашивал Теклю про ее жизнь, про погибшего мужа и детей.

Сашко никогда не посмел бы заговорить об этом. Он не нашел бы простых и верных слов и заставил бы содрогнуться Теклину душу. Он чувствовал бы неловкость, потому что за этим всем явственно виднелась бы его творческая корысть, старуха бы ее не разгадала, но ей передались бы его неловкость и растерянность. Потому Долина и обходил Теклин двор.

Он пытался уйти от всего, что касалось искусства. Мысли были об ином. Ему все чаще казалось, что тут, в лесу, что-то должно случиться. И он не знал, хочет или не хочет, чтобы это случилось.

И оно случилось.

В субботу вечером Светлана и Люся собрались за молоком. Они ходили в село, на ту улицу, которая подступала к самому лесу. Крайние хаты даже забрели в лес. На той улице жила и бабка Текля.

Раньше за молоком ходили Сашко и Петро. Но женщины — это женщины; им показалось, что мужей обманывают, что хозяйка наливает им несвежего молока, и решили ходить сами. Хотя женщинам эти походы были не в радость: дорога все лесом да лесом, а возвращаться приходилось уже в сумерках.

Светлана и Люся поставили в кошелки посуду, направились к перелазу, и вдруг неизвестно почему закапризничал Ивасик.

— Не ходи, — хныкал он и орошал обильными слезами крыльцо. — Мама, не ходи!

Сашко хотел взять его на руки, но тот не давался и прямо закатывался плачем. Не ходи — и все тут! И никаких тебе объяснений, никаких уговоров и договоров. Ивасик вообще никогда не поддавался на обещания и не упускал своего. Кормит, скажем, его Светлана гоголем-моголем, видит, что ест он уже через силу, и предлагает: «Может, это мы оставим папе?» Ивасик отрицательно качает головой. «Так-так, — говорит Сашко. — Папе, значит, дулю с маком». — «Хитренький, — искренне и всерьез отвечает Ивасик. — Мак я оближу. А тогда уж…»

Так он и не отпустил Светлану. И кошелку с банками пришлось взять Сашку.

Они шагали по еле заметной в траве дорожке на меже дубового гая и молодого сосняка, потом по нерасчищенному березняку, дальше — мимо сосновой посадки, а уж там тропинка выбегала на леваду, перескакивала через ручей, что разлился в низких берегах, по двум березовым круглякам, и поднималась вверх к селу. Люся шла впереди, торопилась, и они почти не разговаривали. Но у тетки Вари пришлось задержаться — пастухи еще не пригнали стадо.