Вернись в дом свой — страница 7 из 77

— Ну и хорошо, что слышала, — устало сказал Тищенко. — Не придется рассказывать.

Когда он, обернувшись к вешалке, стал снимать плащ, Ирина с Иршей встретились взглядами, даже не встретились, а прикоснулись друг к другу, и тихо, неслышно для Тищенко что-то прозвенело, отозвалось в их душах.

Квартира у Тищенко была большая — три комнаты, одна из них настоящая зала, но мебель — сборная, кое-что и вовсе обветшало, только сервант новый, на гнутых ножках, с инкрустацией, и новые книжные шкафы в кабинете. На стене несколько картин: желтая верба, будто летящая за ветром, синий вечерний сад и в нем одинокая белая фигура женщины, пейзаж с аистами.

— Шутят тогда, когда больше ничего не остается, — думая о своем, сказал Сергей и тяжело опустился на зеленую, в розовых разводах папоротников тахту.

— Не люблю похоронного звона. Возьми себя в руки, — строго сказал Тищенко. В этот момент старинные часы на стене пробили восемь раз. Василий Васильевич поглядел на них и улыбнулся: — Соседи за стеной жалуются, что будят по ночам, а я не слышу. Особенно когда лежу на правом боку. Левое ухо после ранения у меня немного того…

— Привык, — сказала Ирина. — Меня иногда тоже будят. — Но думала она о другом. Это выдавали брови: тонкие, нервные, они то и дело вздрагивали. И лицо, продолговатое, красивое, было напряженным и переменчивым. Оно отражало ее мысли, как чистая поверхность тихого плеса — каждое облачко.

— Жалко выбрасывать, подарок все-таки. Да и соседи — зануды, торговцы базарные. — Он хотел отвлечь Иршу от горестных мыслей, но это ему не удавалось.

Тот не слушал, сидел, прищурив глаза, крепко, до белесости сжав губы, медленно потирал под пиджаком грудь. Тищенко, заметив это, спросил обеспокоенно:

— Что с тобой? Сердце?

— Да, немного. Переболел в детстве, и когда что-то такое… Не обращайте внимания.

Тищенко заволновался, стоял расстроенный, не знал, что делать.

— Это же может быть серьезно. У меня и язва, и печень, но сердце… Что тут нужно? Валидол? Капли? Ирина, вызови «скорую».

Ирша закрыл глаза.

— Ничего не нужно. Пройдет. У меня… бывает, — сказал он и попробовал улыбнуться.

— Погоди, я сейчас, — заторопился Василий Васильевич. — Аптека рядом. Я мигом!

Он прокричал это уже из коридора. Хлопнула дверь, по лестнице пробухали шаги. Ирина стояла около стола бледная, растерянная, без очков, вид у нее был беззащитный. Казалось, она даже стала ниже ростом, голову держала, словно подраненная птица, набок. Вдруг она вздрогнула, бросилась к Ирше, схватила обеими руками его левую руку, прижала, поглаживая, к груди, в глазах было отчаяние.

— Очень больно?

— Уже отпустило. — Ирша высвободил руку, сжал узкую и гибкую Иринину кисть обеими ладонями.

— Что я наделала! — прошептала она отрешенно и отстранилась от Ирши. Страдание изменило ее лицо, оно словно увяло, постарело, стало некрасивым.

Прохрипели часы, сбросив в пропасть пятнадцать минут, и вновь принялись отстукивать секунды так громко, что ей подумалось, будто стучит больное сердце.

— Это мне наказание, — так же тихо добавила она. — Я знала: что-то должно случиться. С первого дня знала.

— Иринушка! — Рука Ирши безвольно опустилась. — При чем тут ты?..

— Как «при чем»? — удивилась она. — Василий… он такой… необыкновенный, такой чистый, благородный. Он так тебя защищал! А я…

— Нет, это я, Ирина… я во всем виноват. Я! Все тебя упрашивал не говорить ему, подождать, все оттягивал. Ну вот… — снова потер под сорочкой рукой, — будто катком проехали по груди, — сказал, и левая бровь, едва заметно дрогнув, опустилась.

Ей нравилось в нем все. Нет, она не была ослеплена любовью, наоборот, постоянно пристально приглядывалась к нему, подмечая любую мелочь, и каждая новая открытая ею черточка тревожной радостью касалась души.

— Молчи! — приказала она, прижав ладонь к его губам: она запрещала ему говорить, спасалась от его слов, потому что никакие слова не оправдывали, а только сильнее обвиняли ее. — Если бы не сегодняшняя беда… Мы бы ему сказали. — Она жалко склонила голову. — Но все равно мы должны сказать! — Прижала ладони к щекам, крепко сжала веки. — Что же будет? Он нас простит? — Хотела спросить твердо, но вышло униженно и жалостливо.

Сергей стоял, опершись о спинку стула, и сложное чувство наполняло его душу. Он снова, как и прежде, удивлялся этой женщине, ее искренности и наивности, граничащими с чудачеством. Она была странной, но не во всем и не всегда. Проработав с ней вместе год, он знал это. Временами делалась проницательной и придирчивой, могла докопаться до самой сокровенной истины, угадывала малейшую фальшь, умела трезво смотреть на вещи и сказать правду в глаза, как бы горька она ни была, а временами становилась беспомощной и жалкой…

— Такого не прощают, — сказал он как можно рассудительнее. — Разве ты не понимаешь? Мы об этом говорили уже сто раз.

— А может, пока его нет, уйдем вместе? — снова сказала она, но было видно, что не верит собственным словам. На побег, на трусливый обман она была неспособна. Хотя и изменяла мужу… вот уже несколько месяцев. И не раз поражалась себе, своему искреннему голосу, когда рассказывала Василию Васильевичу, где и у кого была; она до сих пор не могла понять, как это у нее получалось: будто не она, а кто-то другой, хитрый и изворотливый, подсказывал нужные слова.

Часы ударили снова, и Сергей вздрогнул.

— Иногда бьют, когда им вздумается, — пояснила Ирина.

Они боялись встретиться взглядами: обоим казалось, что Василий Васильевич присутствует в комнате.

— Если бы мне когда-нибудь сказали, я бы не поверила, что можно быть одновременно безумно счастливой и в такой же степени, до полного отчаяния, несчастной. Я то будто лечу на крыльях, то падаю в пропасть. С тобой забываю все, а приду домой…

— Есть правда, которая хуже лжи, — тихо проговорил Сергей. — И страшнее. Сейчас не обо мне речь. Ну выгонят из института — пойду в кочегары или в грузчики. Но мы погубим его! — Сергей подошел к Ирине, обнял за плечи, прижал к груди и надолго замолчал, чувствуя, как стихает сотрясавшая ее нервная дрожь. Он будто переливал в нее через тепло своих ладоней уверенность и спокойствие. — Давай подумаем трезво. Откровенность твоя добьет Василия Васильевича. Ну подумай, прошу. Ты же умница. Будет он защищаться тогда или нет?

Она пристально посмотрела на Иршу, хотела проникнуть в его мысли и снова была как встревоженная таинственным шорохом птица, которая чувствует опасность, но не знает, откуда ее ждать. Она ощущала в Сергее что-то незнакомое, настораживающее, но не могла понять, что именно. А может, подумала, таким его сделал нынешний день. Мы никогда не знаем себя до конца. Он подчинялся ей весь, без остатка, никогда не настаивал на своем, выполнял все ее капризы, женские прихоти — покорно и с радостью, но она давно убедилась, что любовь не ослепила его, он размышляет над чем-то своим даже в те минуты, когда она в его объятиях. Поначалу это ее обижало, а потом примирилась. Разговорчивый, открытый, он вдруг замолкал, задумывался. Было видно, что в нем идет борьба, что он превозмогает себя, и она с какого-то времени начала бояться уступок такой ценой. Сейчас же было что-то другое.

— Ты меня опять не поняла. Мы расскажем… Через некоторое время. Василий Васильевич утвердится, и тогда я…

Ее глаза вспыхнули отчаянием.

— Нет, я! Моя вина!

— А ты знаешь, мне пришла в голову странная мысль, — вдруг сказал он. — За такое ведь не судят.

— За что?

— Ну, за это… что мы с тобой… перед Василием Васильевичем. Такое суду неподвластно. Выходит, человек неподвластен никаким судам. Только суд сердца. А что это значит?

В этот момент хлопнула дверь.

— Вытри слезы, — сказал Ирша. — Мы не должны показывать ему. — В его голосе прозвучала властность.

Вошел Тищенко, волосы у него были мокрые.

— Чтоб им пусто было — точат лясы, — сказал он, по всей вероятности, имея в виду аптечных работников.

— Напрасно вы, Василий Васильевич, беспокоились. Я же говорил, уже отпустило. Вот даже встал…

— Я бы не сказал, судя по твоему лицу. — Он подал таблетки и вернулся в коридор, чтобы раздеться. — А ты чего нюни распустила?

— Она за вас боится, — поспешил на выручку Ирине Сергей. — Говорит, что теперь на вас все набросятся.

— Так уж и все. Не стоит плохо думать о людях.

— А Вечирко? — с суровой беспощадностью, призывая посмотреть трезво на вещи, спросила Ирина.

— Я и сам не понимаю, — расстроенно развел руками Тищенко.

— Тут все понятно. — Ирша опять сел на тахту. — Мы с ним жили в общежитии в одной комнате. Он шел на курс старше. Золотой медалист, еще в восьмом классе на республиканской математической олимпиаде занял первое место. Отец — врач, в домашней библиотеке Аристотель и Платон в позолоченных переплетах. На втором курсе купил шляпу и галстук. У нас только пятикурсники носили шляпы, и то не все. И носил не для того, чтобы понравиться девушкам, а «по праву». Пришел уже из школы гением, а что думал о своем будущем — можно представить. Все мы для него — мужики-лапотники. Оттого и всегда такой улыбчивый. Это сложная улыбка. На третьем курсе мы включились в конкурс на проект дома культуры для шефов. Он один не захотел: что для него сельский дом культуры! И все улыбался, похлопывал меня по плечу. — Сергей поднял голову, и грустная усмешка искривила его губы. — Нужно было видеть, его лицо, когда мой проект получил поощрительную премию!.. Пришел к нам в проектный институт — и опять этот Ирша-лапотник получает первую премию. К несчастью, как теперь видите. Я в институте ходил в солдатской шинели брата. В кирзе и сшитом из итальянского одеяла пиджаке. А он… в заграничной курточке… И вот я стал руководителем мастерской, а он моим подчиненным. Он меня ненавидит смертельной ненавистью. И не только меня. Риту Клочкову тоже. Неудовлетворенное честолюбие просто съедает его. Я Вечирко раскусил давно.

Тищенко смотрел на Иршу с удивлением.